Но Даллес не знал и не мог знать, что к «Имперской социалистической партии» весьма пристально присматривался Мюллер, изучая все выступления лидеров с карандашом в руке. Ни Даллес, ни Гелен не могли предположить, что именно Мюллер создал «Немецкую правую партию» — ту, на которую решил поставить Гелен. Значительно менее многочисленная — всего тысяча членов, но вполне легальная, при этом «антигитлеровская», эта партия подвергала — по сценарию Мюллера — остракизму злодеяния СС и гестапо, не переставая повторять, словно заклинание, о том, что лишь Германия, «очистившись от скверны гитлеризма, может и должна стать оплотом западных, христианских демократий в защите европейских святынь». Это давало «Правой партии» благорасположение американских и британских оккупационных властей и надежные контакты с медленно и подспудно восстанавливавшейся системой германского бизнеса. Ни Даллес, ни Гелен не знали, что деньги партии, являвшейся законспирированным центром той идеи, которой служил Мюллер, два раза в квартал передавал штурмбанфюрер СС Ригельт, который столь случайно встретился со Штирлицем на борту ДС-4, следовавшего из Мадрида в Буэнос-Айрес. Спарк (Лиссабон, декабрь сорок шестого) Когда из подъезда следом за Лангером — маленьким, толстым катышком, — который чуть замешкался, неуклюже открывая дверь, быстро вышел высокий, спортивного кроя парень в коротенькой коричневой кожанке, застегнутой на молнию, и ловко сел рядом с ним, молча кивнув, Спарк понял: «Провал! Конечно, нельзя было все делать с налету; я вечно спешил, боялся не успеть, хотел сделать лучше и заметнее других. Вот почему тебя турнули из разведки, — сказал он себе, — нечего искать виновных, поделом». Он резко обернулся к Лангеру, сразу же увидев, как правая рука его соседа напряглась и сделала чуть заметное, какое-то пульсирующее движение к молнии на куртке. «Пистолет за поясом, — понял Спарк, — наш стиль, быстро же они этому научились, сволочи». — Мой босс присмотрел домишко за городом, — сказал Спарк. — Сто тысяч — это много по здешним ценам? — Местная валюта? Или доллары? — поинтересовался Лангер, рассеянно глядя в окно. — Конечно, доллары, — рассмеялся Спарк. — Все норовят продать за доллары, во франк никто не верит. Лицо Лангера чуть сморщилось — он выжал из себя улыбку: — За сто тысяч тут можно купить дворец. — Ну, а этот домишко вроде бы и есть дворец; два этажа, башенки, огромный подвал, где можно оборудовать прекрасную мастерскую, много земли… — Много-это сколько? — поинтересовался Лангер. — Мне еще не передавали документацию… — А сколько деревьев? Здесь очень ценятся участки с лесом. Сколько там деревьев и каких пород? — Штук сто… — Сколько?! — Ну, семьдесят, — Спарк снова резко, но вполне мотивированно обернулся к Лангеру, и снова рука парня мгновенно передвинулась к молнии на куртке. — А что, это много? — Это богатство, — ответил Лангер. — Сто тысяч — весьма дешево, если там такой лес. Мы едем туда? — Да, — ответил Спарк, легко глянув в смотровое зеркальце: машина, пристроившаяся еще в центре, шла следом, не отставая, — «хвост». — Именно туда. Это минут тридцать. Вы, думаю, будете ужинать с моим боссом и мистером Киккелем в городе, дом еще толком не оборудован, ни слуг, ни электроплиты, мы привезем все оборудование из Штатов. — Прекрасно, в городе так в городе, — машинально откликнулся Лангер. Он мучительно хотел повернуться и посмотреть, идет ли за ним машина Пауля, но боялся, что водитель заметит его движение. «Нельзя пугать; смешно, конечно, если Ригельт ошалел от счастья, подписав контракт с американцем, забыл все на свете и случайно не поставил в письме нужную точку. Но ведь он обещал позвонить после разговора из редакции и не позвонил; приехал этот американец; назвал мое настоящее имя; нет, явно что-то случилось». — Когда ваш босс будет оборудовать дом, пусть поставит несколько телефонных аппаратов, в городе отвратительная связь, — по-английски Лангер говорил очень грамотно, ни единой ошибки, но с заметным акцентом; его оплывшее, с нездоровыми отеками лицо замирало от напряжения. — А там пока еще нет ни одного аппарата, — Спарк сразу же понял, отчего Лангер заговорил про телефоны: хитер, бес. — Мы хотели вам позвонить из Эсториля, это рядышком, а потом решили, что вы все равно нас не найдете, вот меня и погнали… — Это очень любезно с вашей стороны. Мне совестно, что Киккель доставил вам столько хлопот. Спарк снова обернулся, и на этот раз рука парня не дернулась так пульсирующе-судорожно, как раньше, а спокойно лежала на коленях. — Так ведь бизнес! — рассмеялся Спарк. «Ты хорошо это сделал, — похвалил он себя, — вполне натурально». — Я имею процент с прибыли фирмы, по нынешним временам это неплохо, согласитесь. — Зависит от того, какой оборот. — У нас хороший оборот, фирма вполне благополучна, мы верно почувствовали послевоенную конъюнктуру, можете не сомневаться… «Только, пожалуйста, почаще сомневайся, Спарк, — вспомнил он слова Элизабет, когда она везла их на аэродром, — он всегда прет напролом, — пояснила она Кристе, — береги его, конопушка, он славный парень, ты ведь имела возможность в этом убедиться, правда?» Спарк только сейчас — с мучительной четкостью — вспомнил глаза Элизабет и то, как она посмотрела на Кристину. Разница в четырнадцать лет, отяжелевшая после родов женщина — любимая, нежная, моя, но — с сединою уже, а рядом Криста: ноги растут из-под лопаток, обсыпана веснушками, волос — грива, смыла краску, снова стали белые, как солома, очень идет. «Глупышка, зачем экспериментировала? Логику женщин невозможно понять; хотя, быть может, именно в этом таится их главная прелесть? Бедная Элизабет, каково ей было везти нас на самолет? Почему я не подумал тогда, что ревность живет в женщине помимо разума? Она ведь раньше никогда и не представляла, что кто-то может добиваться моей любви, она привыкла к тому, что я был ее собственностью, а я ведь и в самом деле был увлечен Кристой, дурак не увлечется, но я растворен в Элизабет, нет, это не страх и не только любовь к мальчишкам, просто в ней всегда было то, что так редкостно в женщинах, — прямо-таки мужская надежность, никаких перепадов настроений, капризов, бабских недомоганий, которые ложатся тяжелым осадком на семейную жизнь: обязательно скандал или слезы в эти их дни. Элизабет всегда умела держать себя, чудо что за дружочек, только сейчас стал по-настоящему понимать, какой я счастливый. Вообще-то такое, видимо, понимаешь в самые последние минуты, когда надо что есть силы жать на тормоза, так сильно, чтобы мои пассажиры полетели со своих мест, выхватывать пистолет из-за пояса парня, бить его рукоятью по виску, выбрасывать на шоссе, велеть Лангеру переваливаться сюда, ко мне, совать ему „смит-вессон“ в бок, на двенадцатом километре отрываться от хвоста, свернув направо; там есть хорошие проезды между особняками, я выеду за Эсторилем, не показываясь на трассе, время еще есть, хотя оно на пределе. Не пришлось бы Кристе стрелять — сможет ли? Одно дело говорить, другое — нажать на курок. Главная опасность в том, что я могу потерять темп, когда стану тормозить, выбрасывать на шоссе эту кожаную скотину, что сидит справа, и приказывать Лангеру перебираться ко мне. Ничего, перевалит. Под дулом пистолета быстренько перевалит, только сейчас не надо сдерживать себя: или я их, или они меня. Вторая машина наверняка остановится около кожаного, не могут же они бросить его на дороге? Я в это время поднажму на акселератор, я непременно должен оторваться от них, у меня нет иного выхода, иначе мальчишки останутся без отца, вот в чем штука. А как прекрасно Элизабет улыбалась мне, когда мы с Крис шли по полю к самолету, как весело и белозубо, никакой тревоги в глазах, это надо ж уметь так скрывать свои чувства! Она ведь знала, что за нами с Крис уже там, в Лос-Анджелесе, могут смотреть. Пол не зря предупредил, что его теперь постоянно «страхуют». Элизабет знала, что нам с Крис придется тайно менять самолет в Лондоне, ведь мы летели в Осло улаживать дела с наследством отца Кристы — дом, яхта, все остальное, договаривались по телефону с юристами, назначали время встречи. Телефон теперь слушают, ну и слушайте на здоровье. Про то, что Джон Флэкс дал ему деньги на полет в Лиссабон — из тех, что получил на съемку от фирмы по выпуску дорожных несессеров, не знала ни одна живая душа; нельзя пугать голубков, конспирация. Так, до поворота мне осталось еще три мили, — подумал Спарк. — Нет, здесь все считают на километры, значит, не три, а полторы мили, сейчас надо замотивировать набор скорости, я должен разогнаться до максимума, иначе они удержатся на своих местах, а они должны полететь; один, кожаный, — на ветровое стекло, а Лангер — с сиденья на пол; салон огромный, он должен покатиться вниз, удариться о спинку и хоть на мгновение потерять ориентацию…» — Мистер Лангер, вы водите машину? — спросил Спарк. — Конечно. — Такую колымагу никогда не водили? — Это королевская машина, мне не по средствам… — Вообще-то да, — Спарк оглянулся, улыбнувшись, — глядите, как она резко набирает скорость, практически с места… — Да, очень сильный двигатель… — Видите, уже сто десять миль… Лихо, а? Кожаный, что сидел рядом, вытянул левую руку и уперся ею в приборный щиток. «Ну, сука, погоди, — подумал Спарк, — ты натренирован, но я тоже не зря прожил на земле сорок три года, тоже чему-то научился, а особенно за последние месяцы в Голливуде, — как-никак специалист по разведке, надо было изучать штампы, которые только и понимают наши доверчивые зрители, борьбе ума они научены жизнью, поди не выучись, в момент съедят конкуренты и косточки выплюнут, а вот умению отрываться от слежки, коронному удару апперкотом или ребром ладони по шее, так что голова бессильно отбрасывается в сторону, будто ее срубили, резкому повороту машины в крошечный переулок, так, что из-под шин появляется дым, они учатся в кино, платят за это доллары, кстати немалые, поди обмани их надежды, нельзя, не по правилам…» Спарк сбросил скорость и попросил кожаного: — Пожалуйста, достаньте в ящичке новую пачку сигарет, мои все искрошились. Тот открыл крышку, Спарк прибавил газа, парень чуть нагнулся, разглядывая то, что лежало в ящичке. «Ну, давай, машинка, давай, „Испано-сюизочка“, гони, ты ж такая устойчивая, скорость незаметна, идет, как плывет, плыви, голубонька, попробуем-ка выкрутиться, а, милая? Поможешь? Ну-ка, помоги!» Парень несколько удивленно посмотрел на Спарка, сказал по-португальски: — Там нет сигарет… Спарк обернулся к Лангеру, надо отвлечь кожаного от скорости. «Я ведь и рассчитывал, что парень ответит мне по-португальски, ах, как хорошо все получается, просто прекрасно, лучше быть не может!» — Что он говорит, мистер Лангер? — спросил Спарк, нажимая на акселератор еще сильнее. — Он говорит, что там нет сигарет. — Они под бумагой, скажите ему, что они под бумагой. Лангер перевел. Парень сунул руку в ящик, и в это мгновение Спарк, обрушив ладонь на кнопку блокировки дверей (и такая была предусмотрена на приборном щитке), а ногу на тормоз, услыхал, как Лангер скатился на пол, увидел голову парня, враз побелевшего от страшного удара темечком о стекло; бросил руль, сунул руку за пояс кожаного, выхватил пистолет, ощутил, какой он тяжелый, успел подумать, что это «парабеллум», и обрушил удар, который с ужасом услышал — такой он получился хрустящий, хотя рукоять вошла в мягкое; парень обмяк, как куль, сполз на пол. «Лежи, сука, если жив! Лежи и не двигайся! Не я это затеял, это твои ригельты и лангеры с фюрерами затеяли все это, прости меня, кожаный, но надо знать, кому служишь; за все блага в этой жизни приходится расплачиваться, вот и расплачивайся!» Спарк обернулся, перегнувшись через сиденье, и сразу же увидел глаза Лангера: «Щелочки, а не глаза, медведь, надеется на ту машину, что гонит ко мне; валяй, надейся. Руки-то у него лежат вдоль тела, босс паршивый, пистолет с собой не возит, зачем ему, кожаный с пушкой сидел рядом, а сзади машина с двумя головорезами, спешат, поняли; ну-ну, спешите, голубчики!» — В угол! В угол сразу! — крикнул Спарк срывающимся голосом. — Если увижу движение — убью! Тот сразу же отполз в угол, Спарк открыл дверь трясущейся рукою, слава богу, трасса пустая, только «хвост» несется, жмут по газам. Вскинув «парабеллум», всадил три патрона в колесо «Плимута», который был совсем уже рядом, и попал, потому что машину резко повело в сторону, на левую полосу. «Вот так, — прошептал он, — даже если я повалил шофера, у меня не было выхода». Положив левую руку с зажатым в ней пистолетом на правое плечо, он увидел в зеркальце мучнистое лицо Лангера; прошло всего несколько секунд, тот еще не очухался. Нажал на акселератор, свернул в переулок так резко, что из-под колес действительно появились синие дымки; на какой-то миг запах жженой резины стал явственным, словно бы прямо здесь, в громадном салоне красного дерева, жгли электрический шнур. — Двинешься, убью! — крикнул Спарк. «Сейчас следует кричать, путая его истерикой, в таких ситуациях надо играть истерику с воплями, пеной у рта и круглыми от ярости глазами; психологический фактор страха закрепляется криком и истерикой, сейчас не до логики, ею надо будет оперировать, когда я втолкну этого гада в подвал, к Ригельту, время еще есть, мы должны успеть. Это будет ужасно, если я опоздаю. Крис вела себя отменно, только бы она не нажала на курок; если это случится, я не смогу сделать то, что задумано. А выхода у меня нет, я имею дело с военными преступниками, с нацистами, они не имеют права спокойно расхаживать по улицам и смотреть на золотые часы с цепочкой». Спарк почему-то все время вспоминал барский жест Ригельта, когда тот вальяжно расстегивал кремовый плащ, доставал из жилета громадную золотую луковицу: «Отобрал у какого-нибудь несчастного перед тем, как удушить его в газовой камере; они ведь сначала грабили обреченных, а потом подручные выбивали молоточками золотые коронки у задушенных, били очень аккуратно, чтобы не портить золото, каждая пылинка на счету, все идет в „фонд обороны рейха“, сволочи». — Сидеть не двигаясь! — снова заорал Спарк, потому что ему показалось, что Лангер вот-вот потянется рукой к карману. «У него нет в карманах оружия, я успел бы заметить, когда он лежал на полу, я бы увидел, если оттопыривало. У него даже сигарет нет в пальто, хотя он вообще не курит, ни разу за все время не выкурил ни одной сигареты, бережет здоровье. Они все берегут здоровье; чем хуже человек, тем больше печется о здоровье, закономерность какая-то… Вот видишь, Элизабет, пока все хорошо, машины сзади нет, но если я подстрелил водителя, надо будет сегодня же убегать отсюда. Посмотрим, как все пройдет в Осло, это хорошее прикрытие, пусть ищут, где я был эти дни, пусть доказывают, на это нужно время, а если мы успеем получить то, что нам нужно, все станет на свои места, цель оправдывает средства, тем более мне пришлось уходить от преследования вооруженных нацистов, это проймет присяжных, если начнется процесс, пресса станет на мою защиту, это точно». Спарк резко свернул направо, потом налево; «хвоста» по-прежнему не было, оторвался. «Отсюда до места ехать десять минут, только бы не было впереди перекопано, у португальцев какая-то страсть раскапывать дороги, забывать об этом и не выставлять предупреждающего знака, поди развернись на такой улочке… А если все-таки те гады меня догонят? Нет, этого не может быть, — сказал он себе, — это будет слишком несправедливо, этого не может случиться». Спарк притормозил и, не оборачиваясь, но глядя на Лангера в зеркальце, приказал: — Руки на голову. Вот так, хорошо. Поднимись. Шагни к сиденью и переваливайся сюда. Живо! Я что сказал?! Живо! «Черт, надо бы научиться трясти лицом, когда изображаешь крайнюю степень ярости, это впечатляет; хотя у меня не получится так, как надо, — слишком худой. Это бы получилось у Роумэна, он всегда страдал, что у него круглое лицо: „Нет ничего хуже, когда у мужика бабья рожа, да, Грегори? Будь ты хоть самым бесстрашным парнем, все равно люди прежде всего смотрят на внешность, а особенно женщины, правда?“ Бедненький Пол, как ему не везло с женщинами, появилась Криста и — поди ж ты! Ну и жизнь, настоящее кино, — так уж все неправдоподобно, будто в Голливуде сочиняли». — Как переваливаться? — тихо спросил Лангер. «Он может ударить меня носком ботинка в голову, — подумал Спарк. — Нельзя чтобы он переваливался головой к двери, может распахнуть ее и вывалиться, одно мгновение, не уследишь. — Спарк снова посмотрел на кнопку блокировки дверей: — Не нажал ли я на нее в суматохе? Отсутствием внимания не страдаю, хорошо, что это отложилось в памяти, молодец, — похвалил он себя, — всегда надо оглядываться загодя; в критический момент на это нет времени». — Перегибайся! — крикнул Спарк, заметив, как впереди появились школьники в синих формочках, успел подумать, как все же здешняя форма уродует детей: «Маленькие манекены! Тут дорогой район, малыши, видно, из какого-то закрытого колледжа, одежда подогнана под фигурки, а в центре на школьников просто горько смотреть». — Переваливайся головой вниз! Спарк по-прежнему сидел вполоборота, пистолет держал в полуметре от тела Лангера, до странного явственно ощущая, как запахнет кровь, если придется стрелять. «Интересно, пробьет тело насквозь или пуля все же застрянет? Плохо, если прострелит, тогда в машине будет дыра, не расплатишься с фирмой. „Испано-сюиза“ считается „золотой“ машиной: ручная сборка, каждая деталь пригнана; сначала делают „начерно“, ездят тысячу миль, потом всю ее раскидывают — до последнего винтика, ищут дефекты и собирают заново, теперь уж на вечность, эта марка износа не знает». Лангер нерешительно нагнулся, Спарк, схватив его за шиворот, резко дернул на себя, перевалив на переднее сиденье. — Повернись к окну! — по-прежнему играя истерику, крикнул Спарк. — Руки за спину! С того момента, как он оторвался от «хвоста», прошло не более минуты. «Жаль, не засек по ниточной стрелке — действительно, секунды пульсируют; если выцарапаюсь из этой передряги и вернусь домой, будет что вспомнить. Можно продать сценаристам пару любопытных сюжетов. Дудки, хватит, задарма консультировать я более не намерен, и так пишу им целые сцены, они гребут за это гонорары, а мне делают подарок к рождеству — почему-то все, как один, набор носовых платков…» Спарк быстро обыскал Лангера; к удивлению, нащупал в заднем кармане брюк плоский, с перламутровой рукоятью, хромированный браунинг. «Значит, развалится, я бы на его месте сделал все, чтобы всадить мне обойму в затылок, какая-то возможность для этого у него была. Или он под страховался еще чем-то? Чем?» — Имейте в виду, Лангер, — неожиданно сказал Спарк спокойным, очень тихим голосом, резко изменив манеру поведения, — вам ровным счетом ничего не будет грозить, если вы проявите благоразумие… Я даже готов высадить вас из машины прямо сейчас… Позвоните в скорую помощь, вызовите карету для вашего сотрудника… Если он еще жив… Я освобожу вас… Если вы здесь, прямо сейчас, ответите на пять моих вопросов… «Ну, давай, — подумал Спарк, — реагируй, сука. Я дал тебе пищу для размышления. Жара против холода — это действует. Ты ошалел от моих голливудских номеров, ничего еще не соображаешь, давай, шевели мозгами… А кинокритики у нас абсолютнейшие дубины, схоласты какие-то… Если бог поможет вернуться домой, обязательно заставлю себя просидеть пару дней за столом и напишу статью про фильмы Джона Флэкса: нет, это не просто детективы, где умный сыщик дурачит доверчивых зрителей, это настоящая инструкция для тех, кто попал в безвыходное положение, вот что такое ленты Флэкса… Говорят, что он трус, его публично отлупил пьяный ассистент за то, что Джон был с его девкой, а он даже сдачи не дал, хотя куда здоровей того шибздика… Видимо, он играет в детективах самого себя, но только не настоящего, а некую мечту о себе, он заставляет актера изображать того, каким бы ему хотелось быть. Да здравствует Фрейд! Ну и путаница у нас в мозгах, ну и замесь непонятностей, никогдашеньки в этом не разобраться! А сейчас ты нравишься себе, Спарк, — подумал он. — Ты клял себя и ненавидел, когда кожаный сел в машину, а пуще того, когда заметил за собою «хвост»; тогда ты ощутил себя расплющенным пигмеем со слюнявым, бесформенным ртом. Вот что делает с человеком унижение страхом, это, наверное, самое страшное унижение, нет ничего ужаснее безнадежного ощущения собственной малости и подчиненности обстоятельствам, перед которыми ты бессилен». — Ну?! — вновь заорал Спарк. «До особняка осталось шесть минут, я успеваю; надо снова ломать манеру; почему же он молчит?» — Ну?! — Я вам не верю, — тихо, чуть не шепотом, ответил Лангер, с трудом разлепляя пересохшие губы. И в это время слабо застонал кожаный, лежавший в ногах Лангера. «Дорога, как на грех, испортилась, сплошные рытвины, здесь не погонишь, рискованно. Что делать, если этот крепыш поднимется? Нет, он в шоке, надо быть Голиафом, чтобы так быстро прийти в себя после такого удара, он не опасен. Не должен он прийти в себя, — поправил себя Спарк, вспомнив слова Кристы, что удачу надо смиренно выпрашивать у бога. — А что, если этот Ригельт развяжется там в подвале, — с ужасом подумал Спарк. — Этого не может быть! Я надежно захомутал его ноги, несколько раз проверил, это невозможно, чтобы он развязался. А если он сыграл обморок? Или сердечный приступ? И Криста подошла к нему? Нет! Нет! Он чуть было не закричал это „нет“. Какое страшное слово, самые распространенные слова во всех языках, „нет“ и „да“, только „нет“ произносят чаще. Что за двуногие, эти люди?! „Нет“ — словно щит, — нужно ли, не нужно — „нет“ и все тут! Боимся горя, заклинаем: „нет, нет, нет“, а оно не подвластно заклинаниям, жизнь вокруг нас существует по своим законам; сколько людей — столько законов; у Ригельта — свой, у Кристы — свой, и у этого кожаного тоже свой, свои «нет», жалостливые, как заклинания, или решительные, будто удар в нос». — Поставьте ноги на своего хранителя, — снова перейдя на спокойный, даже сострадательный тон, сказал Спарк. — Если он очухался и решит подняться, нажмите ему каблуками на висок. Ясно? Лангер молчал. Спарк резко вытянул правую руку и уперся пистолетом ему в шею. — Я спрашиваю: ясно? — Вы не посмеете выстрелить, — по-прежнему тихо, едва шевеля губами, ответил Лангер. — Я вам нужен живым. Уберите оружие. «Он хорошо думает, — понял Спарк. — Он уже пришел в себя, и у него что-то на уме, он имеет свой план, и мне не дано понять его логику. Если я не поступлю сейчас так, как я должен поступить, считай, что я его упустил». Спарк взмахнул пистолетом и что есть силы ударил Лангера рукоятью в ухо. — Ой! — жалобно воскликнул Лангер. — Не надо! — Понял, что я сказал?! — заорал Спарк. Их уха Лангера тоненькой струйкой текла кровь: «Какая она у него красная и быстрая; значит, я рассадил ему кость до сосудов; если бы я его просто расцарапал, кровь была бы капельной. Ничего, бог простит, этот бандит понимает тот язык, на котором говорил сам и его окружающие, с палачом смешно говорить языком Сервантеса, он решит, что я — обычная туфта, он поддастся только в том случае, если его напугать; или он властвует, или раздавлен и подмят, третьего для него не существует». — Ты понял?! — снова закричал Спарк. — Да, только не бейте, я понял… Лангер спокойно поставил ноги на лицо своего телохранителя и тихо спросил: — Можно я вытру кровь с уха? Я не терплю неопрятность. — Нет. — На какие вопросы я должен вам ответить? — Кто сообщил, что Штирлиц был отправлен из Мадрида на испанском самолете за океан? — Что? — Лангер, казалось, сделался еще меньше, вжался в сиденье. — Не тяните время, Лангер! Лучше нам договориться сейчас, пока я вас не свел с Ригельтом. — Что вас еще интересует? — Сначала ответьте на этот вопрос. — Я могу рассказать вам все, что вас интересует, если вы гарантируете мой отъезд из Лиссабона, новые документы, средства к существованию и единовременное пособие. Скажем, тысяч пятьдесят долларов. — О деталях мы будем говорить после того, как вы ответите. — Нет. — Видите этот дом? — Спарк кивнул на особняк, окруженный парком. — Да. — Там в подвале сидит Ригельт. Будем разговаривать при нем? Или закончим наше собеседование здесь? Ну?! — Я назвал вам свои условия. Я вам открою все. Мне есть что открыть. Но мне нужны гарантии. Если вы не можете их дать, пусть даст ваш шеф. «Он думает, что в подвале сидит целая команда, — подумал Спарк. — Это плохо. Когда он увидит там одну лишь Кристу, я не знаю, что он подумает. Двое против троих… Ладно, кожаный не в счет; двое против двоих; что-то я теряю ориентиры, я плохо подготовлен к этому делу, и мы в цейтноте, отсюда надо улепетывать как можно скорее. Салазар не любит, когда незнакомые поднимают стрельбу в его городе, здесь знают цену порядку, такие же фашисты, как и лангеры, только говорят на португальском». — Как знаете. Повторяю: я готов высадить вас из машины немедленно: напишите адреса ваших тайных явок, имена, телефоны, пароли, формы связи, больше мне ничего не надо. — И вы мне поверите? — Если вы солжете или предупредите свою цепь, я не поставлю и понюшки табаку за вашу жизнь и за жизнь членов вашей семьи. Неужели Гуарази не рассказывал вам, как это делается? При упоминании этого имени Лангер еще больше съежился, как-то по-детски втянул голову в плечи, словно ожидая удара. — Ну?! — Тем более мне нужны гарантии… Если вы знаете Гуарази, я должен получить неопровержимые гарантии… Вы обязаны войти в мое положение… — Вы теряете шанс, Лангер. Или вы начинаете говорить, или… — Я сказал вам… Я не скажу ничего другого… — Хорошо. Пеняйте на себя. Кладите правую руку на дверь, нет, выше, на стекло! Спарк подкатил к дому, припарковал машину за разросшимся кустом жасмина, выключил двигатель, ощутил гулкую тишину и понял, что ему далеко не просто выйти: ноги были ватные, колени мелко дрожали. Еще десять минут назад, когда он был комком энергии, устремленным к спасению, тело было собранным, а сейчас была такая слабость, что он с тоской подумал, сможет ли связать Лангера, а ведь его надо вести в подвал связанным; как оставить в машине кожаного? Что если он очухался, а сейчас лишь играет беспамятство? «Нет, — повторил он себе, — такого не должно быть, я помню, как я ударил его. Но что же мне сейчас делать? Господи, надоумь меня и помоги!» — Левой рукой выньте ремень из брюк, — тихо сказал Спарк, позволив себе расслабиться еще больше («Лангер будет вытаскивать ремень секунд тридцать — целая вечность»), как можно мягче и тише. «Когда мышцы мягкие, в них происходит интенсивный обмен веществ, они наполняются кислородом и освобождаются от какой-то гадости, я всегда путал эти газы, то ли углекислый, то ли какой еще, но очень вредный… Интересно, я бы вытаскивал ремень так же покорно, как и он? А что можно сделать, если правая ладонь лежит на стекле, ноги стоят на голове телохранителя, в затылок упирается пистолет, а левой корячишься, расстегивая ремень? Ничего бы я не сделал, только, наверное, молил бы создателя, чтобы все это поскорее кончилось. Нет, я бы что-нибудь придумал, — возразил он себе, чувствуя, что веки сами собой закрываются, — если я позволю им закрыться, то, как ни странно, могу вырубиться, — усталость после дикого напряжения, организм отравлен вредными выбросами, производными страха, у меня так бывало, двухминутный сон, а Лангеру нужны секунды на то, чтобы выскочить». — Все, — сказал Лангер, вытащив ремень. — Дайте гарантию, я готов отвечать. — Упустили время, — ответил Спарк. — Будете торговаться с Ригельтом: кто больше скажет, тот и останется жить. Надо было говорить сразу, когда я предложил. Спарк связал ему руки за спиной: Лангер протянул их покорно, вытянув, как ласточка крылья; пальцы были ледяные. «Они у него холоднее, чем у меня, — подумал Спарк. — Я никогда не мог понять, рассматривая фотографии, когда нацисты целили из пистолетов в затылки своих жертв, почему обреченные покорно стоят на коленях? Все равно ведь через мгновение все будет кончено, отчего бы не рискнуть в самый последний миг?! Неужели надежда на то, что все обойдется и случится чудо?! Неужели и логика подчинена надежде?! Глупо надеяться на счастливый исход, когда имеешь дело с гиенами… Но он-то, Лангер, знает, что я не гиена, поэтому, наверное, и надеется… Я правильно поступил, врезав ему в ухо. Я заявил себя на том языке, который ему понятен…» — Выходите, — сказал Спарк, обойдя машину. Лангер неловко сполз со своего сиденья. — Ложитесь лицом на землю, — сказал Спарк. — Никогда не думал, что у птиц такие разные голоса, — сказал Лангер, прислушиваясь к гомону неведомых пичуг в кронах деревьев. «Действительно, — подумал Спарк, не сразу поняв немца, — поют разноголосо, а я и не услышал их». Он дождался, пока Лангер встал на колени (руки-то заломлены за спину), а уж потом медленно опустился на землю, резко откинув голову назад, словно новорожденный. Лишь после этого Спарк взял за волосы кожаного: лицо было совершенно бескровное, синевато-землистого цвета. «А ведь я его убил, — подумал Спарк с ужасом, — я проломил ему череп». Он разжал пальцы, и голова безжизненно плюхнулась в лужицу темной крови. «Надо будет хорошенько вымыть коврик, — машинально подумал Спарк, — а здесь нет водопровода; плохо…» Он набросил на кожаного свой макинтош, аккуратно расправил его, чтобы не было видно тела, запер дверь, поднял Лангера за воротник пальто и толкнул пистолетом в спину: — Спускайтесь вниз. Тот пошел покорно, по-прежнему втягивая голову в плечи. …Ригельт лежал в той же позе, что и раньше, словно бы ни разу и не пошевелился за время отсутствия Спарка; бледная Криста, с запавшими глазами, цвет лица землистый, старческий, сидела на стуле, сжимая двумя руками пистолет. — Слава богу, — прошептала она. — Пристрели его, — сказал Спарк, кивнув на Ригельта. — Он предупредил своего босса. Да, Лангер?! Он ведь очень ловко тебя предупредил? — Нет! Нет! — завыл Ригельт. — Нет! Я все скажу! — Пусть скажет! — крикнул Спарк, потому что четко, как в замедленном кадре кино, увидел палец Кристы, лежавший на курке, — сейчас нажмет. — Погоди! Погоди же! — Хорошо, — кивнула она. — Пусть скажет. — Если они обменяются хоть одним словом, — сказал Спарк, — пока я приволоку третьего, — стреляй, не дожидаясь моего приказа. На выбор. Лангер, на пол! Он бросился наверх, вытащил из машины парня, нахлобучив на его безжизненную голову свой берет, чтобы не оставалось кровавого следа, и поволок за ноги в подвал, не понимая еще — мертв он или в глубоком шоке. — Он мертв, — сказала Криста, не найдя пульса. Рука кожаного упала на пол как кусок мягкого пластилина. — Так вот, — оглядев Лангера и Ригельта, сказал Спарк, закурив сигарету дрожащими руками, — я даю каждому из вас шанс… Тот, кто первым напишет, за что одним из вас был убит этот парень, выйдет отсюда живым… Ответив перед этим на пять известных вам вопросов. Позиция ясна? Минута на размышление. Текст прост: Лангер или Ригельт — решайте сами, за вами право выбора — убил такого-то, заподозрив его в измене, ударом револьвера в висок, находясь в автомашине марки «Испано-сюиза». Заявляю это в присутствии двух свидетелей… Кто из вас согласится первым, тому я продиктую наши имена, свидетельствовать-то нам, больше некому… — Я! Я! Я! — закричал Ригельт. — Я же дал вам адрес Лангера! — И предупредил его, сука, — сказал Спарк. — Если бы ты не предупредил его, он бы не поволок за собой банду. — Нет! Нет! Пожалуйста! Я не предупреждал его, он сам догадался! — Правда, Лангер? — Делайте вашу работу, — сказал тот. — Я сказал свои условия. Стыдно, Ригельт, надо уметь уходить из жизни достойно. — Господин Лангер, — тихо сказала Кристина, — вам Гаузнер никогда не рассказывал мою историю? Что-то дернулось в Лангере, когда Кристина произнесла имя «Гаузнер»; это заметил Ригельт. — Скорее всего, ему рассказывал Кемп, — добил Спарк. — Я! Я напишу! — снова закричал Ригельт. Лангер по-прежнему молчал. Спарк достал из своего пистолета обойму, вытащил ее, ловко выщелкал пять патронов, методически ведя счет каждому, потом подошел к Лангеру, перевернул его на спину, оттащил к стене и, упершись дулом второго пистолета в его разбитое ухо, спросил: — Вы поняли, что в патроннике только один заряд, Лангер? — Да. — Хотите пристрелить Ригельта? Вы ведь тогда со спокойной совестью напишете, что телохранителя убил Ригельт. А? Иди сюда, — обратился он к Кристе. — Сунь ему свой «смит-вессон» в ухо. Нет, еще глубже. Вот так, молодец. Если решите баловаться, Лангер, если решитесь поднять руку, чтобы стрелять в меня, она, — он кивнул на Кристу, — нажмет курок, и ваши желтые мозги разнесет по стене. Да, впрочем, и я вам не позволю шелохнуться… Как только замечу движение — выстрелю. Тогда искомую записку — но уже про вас — напишет Ригельт… Правда, Ригельт? — Да! Да! Да! Конечно, я готов! Я только очень волнуюсь, поверьте, я прошел денацификацию, не давайте ему пистолет, он убьет меня! Лангер как-то хлюпающе, судорожно вздохнул и тихо сказал: — Давайте бумагу. Писать буду я. Роумэн (Асунсьон, ноябрь сорок шестого) В заранее точно обозначенное время Роумэн позвонил — с центральной почты — в лиссабонский пансионат «Пингвин» и попросил к аппарату «сеньора Сарака»; фамилию Спарка специально произнес с ошибкой, невнятно. «Если Грегори не ответит, значит, что-то случилось, надо здесь все бросать и гнать в Европу, там Криста. Я не мог ей запретить сделать то, что она решила. Странно, Штирлиц словно бы знал о нашем разговоре, когда она сказала, что обязана сделать то, без чего невозможно жить: Гаузнер был один их тех, кто сделал ее сиротой и лишил юности. Я не вправе запрещать ей что бы то ни было. В конечном счете все несчастья в семьях проистекают из-за того, что обручальное кольцо становится первым звеном в той цепи, которая рано или поздно закует мужа или жену (все зависит от того, кто с первого же часа стал доминировать в союзе; равенства в браке не бывает — химера; обязательно — как и в любом человеческом сообществе — кто-то становится лидером). Она хочет быть со мной в деле, и она имеет на это право. Сиди она под замком в Нью-Йорке или в Голливуде, я все равно не могу быть спокоен за нее, пока есть Кемпы и Пепе. Мы живем под топором, нечего закрывать на это глаза; борьба за нашу с ней жизнь конкретно увязана с выходом на сеть наци, которые затаились в ожидании своего часа, вот она, нерасторжимость личного и общественного; голый лозунг университетских леваков оказался практикой моего существования, вот жизнь, а?!» — Сеньора Спарка нет в номере двенадцать, соединяю с сеньорой, — ответил портье. «С какой еще „сеньорой“, ведь Элизабет осталась с мальчиками!» — Да. Говорила Криста; голос до того ровный и спокойный, что Роумэн сразу же почувствовал в нем страшную усталость. Представил ее лежащей на тахте возле телефона с серым, отсутствующим лицом. Он помнил ее такой в Мадриде; потом только понял — такое бывало с ней после встреч с Кемпом. — Сеньора Сарак? — переспросил Роумэн. — О, милый! Голос ожил сразу же, зазвенел; она, наверное, поднялась, потянулась к аппарату, конопушка, но почему «миссис Спарк», не может ведь она жить с Грегори в одном номере?! «А почему?» — спросил его какой-то чужой, подхихикивающий голос. Роумэн даже зажмурился от ненависти к себе; как можно держать внутри такую гадость?! — Это ты?! Почему ты молчишь?! Милый! — Я молчу оттого, что дьявольски счастлив тебя слышать. Я так соскучился без тебя! Просто сил нет… Сеньора Сарак… — Я караулю тебя в его комнате, милый, он у наших друзей, они больны, он ухаживает за ними, какое счастье, что ты жив и здоров, боже! Хорошо, если бы ты мог сюда прилететь! Но сначала ты должен попасть в… Ты должен полюбоваться сказочным местечком в джунглях, там, где до этого был твой друг, тебе хочет рассказать массу интересного мистер Райфель, у него там торговля электротоварами, очаровательный человек, ему раньше помогал мистер Гауз, понимаешь? — Да, — ответил он, подумав, что об этом друге Гаузнера в Игуасу Штирлиц ничего и не слыхал. — У тебя очень усталый голос… — Ты позвонил, и все прошло… Мне сейчас стало так хорошо, милый, так спокойно, что просто даже замечательно! Ты слышишь меня? Я ужасно дорого болтаю, да? И непременно посмотри памятники архитектуры в Кордове, это Аргентина, там так много интересного, родной! Тебе много чего расскажет мистер Лопес, он инженер, живет на калле Санта Анна, все знает об истории города. Ты запомнил? Сеньор Хуан-Альфрид Лопес. Это близкие друзья того человека, которого мы отыскали, он и его босс мистер Ланхер тебе уже выслали рекомендательные письма на адрес твоего отеля. (Так было уговорено: окно до востребования называть «отелем»; как легко и точно она произносит слова-символы, слова пароля, молодец. «А Гаузнеру она говорила так же?» — он ничего не мог поделать с этим страшным голосом, только еще крепче сжал трубку.) Она, словно бы почувствовав нечто, спросила: — Почему ты молчишь, милый? — Я тебя слушаю, конопуша, я живу твоим голосом. Мы встретимся в вашем отеле, когда я вылечу из здешней дыры? Или ты хочешь податься на север, чтобы отдохнуть от жары? — Мы будем ждать твоего звонка здесь. Только обязательно позвони. Я не спрашиваю, сколько времени займет знакомство с теми местами, которые тебе будет так интересно увидеть, но я очень, просто ужасно жду тебя! Нам бы надо было слетать в Австрию, говорят, под Линцем уже выпал снег… И в Гамбург… Но без тебя мы не решаемся, особенно пока я не отладила все формальности дома… — Но у вас все в порядке? — Да, да! — слишком уж торопливо ответила Криста. — Не волнуйся о нас, теперь все в порядке, хотя мы здорово намучились в дороге… — Но сейчас все хорошо? — Да… — Честное слово? — Честное слово, не волнуйся, пожалуйста, и будь крайне осторожен в джунглях, там смертельно опасно, любимый, рыси обычно нападают со спины, мне говорили знающие люди… «Все ясно, они караулят где-то в пригородах Ригельта и его связника или босса, которого зовут Ланхер, эта фамилия мне незнакома. Они караулят их, потому что не верят ни единому их слову, и правильно делают, так было уговорено… Но неужели ты не веришь женщине, которая стала твоей женой?» Роумэн вышел в декабрьский зной, показавшийся ему липким и грязным. «Неужели ты ревнуешь ее к прошлому, — спросил он себя. — Ты спокоен, лишь когда держишь ее, словно вещь, около себя; фактор постоянного присутствия; вижу — спокоен, отвернулся — не верю. Но это значит, что ты не веришь себе самому, вот что это значит. Тогда грош цена твоему чувству, — подумал он, — просто с ней у тебя получается, и ты с ней лишен комплексов. И нет никакой любви, если ты позволяешь себе слышать тот мерзкий голос, который подбрасывает вопросы; нет, он ничего не утверждает, этот чужой голос, он только спрашивает. Неужели вопрос — понятие, прилежное доверчивому детству, побудитель прогресса в зрелости — в моем случае есть форма замаскированного и гнусного неверия в самого себя?» Роумэн даже зажмурился от стыда, и в черно-зеленой темноте — словно при вспышке магниевой лампы фоторепортеров — возникло лицо Кристы, обсыпанное веснушками, с копной тяжелых волос, у нее очень белая, как у всех северянок, кожа, поэтому глаза кажутся двумя озерцами в сосновом бору, это же так красиво и беззащитно: человек, хоть в чем-то отличный от окружающего его людского сообщества, беззащитен, потому слишком заметен. Если человек выделяется — его не любят, завидуют или презирают. Наверное, поэтому народными лидерами становятся люди, похожие на массу; редко рождаются маленькие Наполеоны или толстые Черчилли, все остальные похожи на сограждан, пусти их в толпу без свиты и орды репортеров, — никто на них и не взглянет… «Грегори твой друг, — сказал он себе, — он караулит гадов, рискуя жизнью; это бесстыдно думать так, как ты подумал, бессовестно и грязно. А если бы он не был твоим другом? Если бы Кристе пришлось делать наше дело с другим человеком, который не был бы твоим ближайшим другом, тогда как? Или верить, как себе, навсегда и во всем, — подумал Роумэн, — или рвать сейчас же, сразу! Бежать, не оглядываясь! Она права, когда говорила, что не всякое знание нужно человеку, но почему же именно мужчина так норовит все вызнать о прошлом любимой, отчего?!» Он сел за руль раздрызганного «Форда». Мотор завыл, сотрясаясь как в лихорадке, потом заревел; облачко дыма из выхлопной трубы сегодня было не сахарным, грозовым, но темным. «Надо подлить масла, гонки на второй скорости губят мотор, останусь без машины. Я еще не готов к тому, чтобы сейчас же ехать к Штирлицу. Я могу навести на него „хвост“, а этот чертов „хвост“ где-то таится, видимо, за мной смотрят весьма квалифицированные люди; я — после разговора с Крис — слишком в себе, чтобы стать таким собранным, каким следует быть перед началом операции. Итак, Райфель в Игуасу и Хуан-Альфрид Лопес в Кордове. Я не смогу поехать в оба места, я сойду с ума, не видя Кристу; я возьму на себя Игуасу, а оттуда вернусь в Европу. За Штирлицем — Кордова. Я не выдержу, если мне придется проторчать здесь еще недели две. Просто не выдержу, сломаюсь: нет хуже вина, чем перебродившее, нет бессильнее человека, чем тот, который ждал хотя бы на один час больше того, что по силам думающему существу…» В тот же день, двумя часами позже, получив письмо из Лиссабона и обговорив срок и формы связи, Роумэн расстался со Штирлицем, а сам отправился в Игуасу. — Мистер Райфель? Я не ошибся? — Роумэн посмотрел на пожилого мужчину, сидевшего под вентилятором за столом, что стоял возле окна, выходившего в складское помещение. — Сеньор Райфель принимает товар. А кто вы, простите? — Я из Мадрида, по вопросам, представляющим для сеньора Райфеля коммерческий интерес. — Пожалуйста, подождите его. Присаживайтесь, — предложил мужчина, оценивающе, по-торговому глянув на Роумэна. — Как долго ждать? — О, не более получаса… — Нет, я не располагаю таким временем. Если сеньор Райфель свободен в обеденное время, я бы с радостью пригласил его на ланч в отель «Палома». Скажем, в тринадцать пятнадцать… — Погодите, может, я сбегаю за ним? — Это было бы в высшей мере любезно с вашей стороны… Фигура человека, оторвавшегося от вентилятора, странно дисгармонировала с его головой. Лицо — крупное, в тяжелых морщинах, что прорезали щеки сверху вниз, — оказалось посаженным на тоненькую шею, которая была словно приделана к совершенно бабьему торсу: бедра у человека были расплывшиеся, живот торчал вздувшимся громадным шаром, пояс на нем не держался, съехал куда-то вниз; ножки были непропорционально тоненькие, вроде шеи, и очень маленькие — шестой размер, не больше, шел он тоже по-женски: семенил, раскачивая задом, словно шлюха. «Неужели „голубой“, — подумал Роумэн, — с таким-то мужественным лицом; какая гадость! Единственное, кого никогда не смогу понять, так это гомосексуалов, брррр, гнусь!» Вспомнил анекдот: в медицинском колледже профессор проводит ознакомительную беседу с будущими врачами-сексологами; в группе собрались одни девушки. Профессор: «Как называется мужчина, который хочет, но не может?» Хор голосов: «Импотент». «Верно. А тот, кто может, но не хочет?» Женский голос: «Сволочь!» «Нет, скорее всего гомосексуалист… Итак, рассмотрим строение предстательной железы гомосексуала, которая, как правило, анормальна»… Штирлиц рассказывал, что Гиммлер санкционировал расстрел своего племянника за то, что тот грешил нездоровым влечением к мужчинам. «Если эти наци в Игуасу тоже балуются, тогда я набрал очко еще до начала состязания; впрочем, почему я решил, что они педики? Это еще надо доказывать, а у меня нет на это времени. Мне хватит того, что Грегори прислал в своем письме, этот Райфель не может не дрогнуть. Хотя, судя по тому, что он написал мне про Ланхера, эти люди умеют держаться». Райфель был полной противоположностью толстопузой и вертлявозадой женщине с лицом страдающего монастырского аскета или же тренера по боксу. Он был поджар, степенен в движениях, ступал мягко, совершенно беззвучно, будто шел по толстому ковру, хотя в оффисе пол был красного дерева, — его здесь много, разных оттенков, очень дешево. — Я Райфель. Вы искали меня? Здравствуйте. — Я — Ниче, — ответил Роумэн на своем прекрасном немецком. — Думаю, мое предложение нам бы следовало обсудить с глазу на глаз. — Сеньор Луарте, — Райфель кивнул на женщину, — не понимает по-немецки, его британская мама очень не любит нас с вами, говорите спокойно. — У меня нет оснований волноваться, я всегда спокоен, спокойствие — мое обычное состояние, но я приехал от Ланхера, у него сестра приболела, нужны здешние травы, да и мое к вам предложение не изложишь в такой душной комнате, может, пообедаем вместе? — Я не знал, что вы оттуда, — сразу же поднялся Райфель. — Пошли, перед обедом можно выпить кружку пива, я приглашаю. — Спасибо, только я плохо переношу пиво в такую жару, — улыбнулся Роумэн. Он поднялся следом за Райфелем, с трудом выбравшись из-за низкого, очень неудобного канцелярского стола с какими-то чрезвычайно острыми углами, хотя, на первый взгляд, этот стол ничем не отличался от тысяч ему подобных, только разве что слишком уж был аккуратен, — какая-то пронзительная гордость бедного, который вынужден скрывать свою нищету. — Хотите посмотреть мои склады? — поинтересовался Райфель. — Я, честно говоря, ни черта в этом не смыслю. Моя специальность — параграфы законоуложений и гарантированность банковских счетов. — Вы получили образование в… — И там, и там, — ответил Роумэн. — Во всяком случае, немецкие законы я проходил в рейхе. — Ах, вот как… Когда они вышли на знойную улицу, забитую повозками, полными даров сельвы, всадниками, — лица в основном смуглые, много индейской крови, — медлительными женщинами, продававшими товар в разнос (широкополые соломенные шляпы скрывают верхнюю часть лица, губы чувственные, очень яркие, взгляд — когда вскидывают голову — обжигает), Роумэн сказал: — У меня для вас письмо. — Я все понял, господин Ниче… Ваш немецкий прекрасен, но все же, сдается, родились вы не в Германии. — Вы правы, я родился в Ирландии. Моя мать немка, господин Райфель. Или вам хочется, чтобы здесь, на улице, когда мы одни, я называл вас настоящим именем? — Не надо. Нет, нет. И не потому, что я боюсь… Просто это доставляет известную боль: потеря родины всегда сопряжена с личной трагедией. — Я понимаю. Да и ваша нынешняя профессия предполагает вычленение прошлого. В противном случае возможен провал… Райфель улыбнулся: — Об этом я как-то не думал, господин Ниче… Мне не грозит провал, я вполне легален… — Человек, живущий под другой фамилией, да еще немец, никогда не может быть гарантирован от провала. Так что — осторожность и еще раз осторожность… Пошли ко мне в отель, там нет ни одного гостя, лишь я… Такой уникальный уголок в тропиках, водопады, охота, рыбалка — и ни одного туриста… Поле для бизнеса, подумайте об этом… — Мы уже думали. — Полагаю, одним Шибблом не обойтись. — Я тоже так думаю. Нужны как минимум три-четыре проводника… — Мы можем кое-кого порекомендовать. — Спасибо, — Райфель отвечал односложно, выжидающе. «Он же еще не прочитал записку Ланхера, — подумал Роумэн, — только после того, как он получит „рекомендательное письмо“, я могу начинать разговор, сейчас рано; можно спугнуть, они очень напряжены, когда говорят с человеком, которого не знали лично по прежней службе в СС или абвере». …Прилетев в Игуасу, Роумэн первым делом обсмотрел маленький домик аэропорта, где ютилась пограничная стража, таможня и крошечное бюро по размещению приезжающих. Рекламы «охотничьих экспедиций», которая, по словам Штирлица, сразу же бросилась ему в глаза, не было. Девушка, сидевшая в бюро, объяснила, что эти объявления расклеивали только один раз, да и то без разрешения муниципалитета, самовольно: «Приехали ночью и расклеили по всем стенам за час до прибытия рейса из Рио, не срывать же при пассажирах?! Нет, с той поры больше не расклеивали, может, договорятся с властями, тогда другое дело, но все равно надо сделать щиты из фанеры, не портить же деревянные стены, клей у нас плохой, остаются желтые следы, некрасиво, а мы как-никак первый аргентинский город, на стыке границ с Парагваем и Бразилией, не престижно, согласитесь…» До того, как отправиться к Райфелю в его склады, Роумэн заглянул в типографию, зашел к хозяину, сеньору Карлосу Эрмида Игуэрасу (выпаливает сто слов в минуту, усы нафабрены, закручены вверх по-кавалерийски, невероятно порывист в движениях, несостоявшийся репортер, мечтает о литературной карьере, выпустил свою книгу стихов тиражом в сто экземпляров, разослал всем друзьям, родственникам и в столичные газеты, ответа ни из одной не получил, рецензий, как ни ждал, не дождался). Поинтересовавшись, можно ли к сегодняшнему вечеру напечатать пять объявлений — оплата наличными, организация отдыха и рыбной ловли на Паране, — Роумэн заметил: — За ценой не постою, начало бизнеса предполагает вложения. — Размер? — сразу же спросил Игуэрас. — Я могу напечатать прекрасные объявления в два цвета, черный и синий, прекрасный шрифт, возможна переработка в рифмованном стиле, стоить будет ерунду, десять процентов от общего объема работы, довольно дороги воспроизведения фотографического материала, впрочем, и качество не слишком-то хорошее. Я всегда говорю правду в начале разговора, чтобы не было каких-либо недоразумений в конце; мы, аргентинцы, люди чести, прежде всего доверие друг к другу, согласитесь, что я прав?! Дважды Роумэн пытался перебить сеньора Эрмида Игуэраса, но понял, что дело это безнадежное, — солист; ну, и слава богу, в таких только надо нащупать нужную точку — скажут все, в чем заинтересован. Упоминание о «рифмованном стиле» помогло Роумэну верно построить разговор, он сразу же попросил хозяина подумать, как можно положить на стихи простой текст: «Желающие отрешиться от суеты могут провести три прекрасных дня на Паране, отдаваясь рыбалке и созерцанию сказочной тропической природы». — Вообще-то вы довольно красиво сказали текст в прозе, — заметил сеньор Эрмида Игуэрас, но в глазах его уже зажегся алчный блеск творчества, и он подвинул к себе чистый лист бумаги. — Через пять минут я предложу вам варианты. Роумэн достал свои «Лаки страйк», закурил, подумал, что бы сказала Криста об этом человеке (она давала поразительно точные и в высшей мере краткие характеристики, схватывая самую суть человека), закурил и задумался, как лучше поставить вопрос о том объявлении, что было расклеено в авиапорту: называть имя одного лишь Шиббла или Райфеля тоже? Впрочем, вероятно, хозяин сам назовет эти имена, надо только ждать, из него льется; как каждый поэт, он, видимо, алчет аудитории. — Вот, — сказал сеньор Игуэрас; прошло не пять, а всего полторы минуты. — Извольте: «Кто хочет неги и покоя, объятий древней старины, кто хочет спать не сидя — стоя, рыбачьте в дельте Параны!» Как? Роумэн понял, что сейчас самое время для сакраментальной фразы: «Неужели вы это сами сочинили прямо сейчас?» Ничто не делает поэта твоим другом, как открытая некомпетентная лесть. — Ах, ну, конечно, сам и прямо сейчас… Но это следствие той работы, — дон Карлос Эрмида Игуэрас постучал себя по лбу, а потом ткнул пальцем в сердце, — которая происходит здесь постоянно, даже во сне. — Прекрасно, — повторил Роумэн, — просто не верится, что за одну минуту можно написать такие прекрасные строки… Только что вы подразумеваете под строкой «кто хочет спать не сидя — стоя»? — Как это «что»?! Человек прибыл в Игуасу, вымотанный ритмом большого города, нарушение жизненно важных циклов организма, кишечник ни к черту, позывы появляются в самое неподходящее время, унизительное бурчание в животе, невозможность нормального сна, а ничто так не изводит, как бессонница, человек мечтает о часе сна, как о манне небесной, возможность уснуть на ходу, то есть стоя, кажется ему верхом счастья, — неужели не понятно?! — Нет, нет, теперь я все понял, — Роумэн с трудом сдержал улыбку. — А вот как объяснить про дельту Параны? Она же в другом месте, людей может отпугнуть необходимость добираться до дельты… — Во-первых, слово «дельта» можно набрать мелко, а «Парану» укрупнить. Во-вторых, если вас это смущает, я пишу просто, без искусов: «рыбачьте в водах Параны!» Пожалуйста! Но, поверьте, в словосочетании «дельта Параны» есть что-то магическое, притягивающее… — Лучше все же оставим «воды Параны», — заметил Роумэн. — Сколько я вам должен? — Сотня. Включая рифму. Десять объявлений — сотня. По-моему, это вполне по-божески. А где текст с адресом и телефоном вашей фирмы? — Шиббл не рифмовал свой адрес? — усмехнулся Роумэн. — Кто? — сеньор Эрмида Игуэрас нахмурился. — Шиббл? Почему он должен рифмовать свой адрес? — Ну, его фирма… Они ведь пару недель назад печатали у вас такое же объявление… — Это не он… Откуда у него деньги? Его фирма на грани банкротства. — Это печатал дон Мигель Райфель. — Кто? Откуда он? — Из фирмы по сбыту электротоваров. По-моему, сеньор Райфель перекупил фирму охотничьих экскурсий на корню, он здесь набирает силу, очень хваток… Но совершенно не понимает, как в рекламе важна рифма… Я здорово заработал, когда для фирмы «Дарвин» прорекламировал их крем в Буэнос-Айресе… Прислали текст: «Покупайте крем фирмы „Дарвин“». Лично я бы никогда не купил крем с таким названием. Во имя чего? Я понимаю — крем «Марлен Дитрих» или «Вивьен Ли». Ну, я и сочинил: «Не знал ни Дарвин и ни Брэм, как популярен этот крем! Сеньоры, помажьте им кожу и станьте лет на сто моложе!» Крем расхватали за неделю! О, рифма в рекламе — это золотое дно, прямой путь к человеческой памяти, вы же помните все детские стихи, не так ли?! Ждите, я вернусь с пробным оттиском через двадцать минут. Роумэн поблагодарил, уплатил деньги и сказал, что придет за оттиском к вечеру, не горит; он узнал все, что ему было нужно. …В отеле было пусто, ни одного человека, даже портье куда-то ушел из-за стойки. Обычно этот креол сидел, не отлучаясь, сосредоточенно ковыряя в носу, если в холле никого не было, а когда заходил случайный посетитель, лениво, но в то же время пристально его разглядывал, чтобы вечером было о чем поговорить с друзьями. Ресторанчик был вынесен на улицу — столики стояли под соломенными крышами, вместо стульев — пни красного дерева, совершенно неподъемные; прейскурант был довольно скудный, печатали, видимо, в типографии сеньора Игуэраса, потому что под названием отеля «Сэнт Джордж» красовались строки: «Пьющий „Натураль де колониа“ не знает ни подагр, ни аллергии!» Сегодня давали пиво «Шнайдер де Санта-Фе», сопа негра,[37] карнэ эн салса, арроз и эн салада,[38] карнэ асада[39] и хуго наранха[40] — вот и все, не густо. — Хорошо кормят в парижже «Пилинчо», — заметил Райфель, — хозяин дон Педро Рохо раньше был немцем, — он улыбнулся. — Забыл, бедняга, как делаются айсбайны, но прекрасно жарит мясо на огне. Если хотите, заглянем вечером. — Спасибо, я не знаю еще, как у меня сложится вечер. Вот, это вам, — и Роумэн положил на стол конверт. — Если там есть что-то такое, что может наследить, — сожгите, об этом попросил тот, кто передал послание. Райфель кивнул, вскрыл конверт, быстро прочитал письмо, снова кивнул, словно бы соглашаясь с написанным, и подвинул листок Роумэну. — Зачем? Это же не мне адресовано, а вам, — Роумэн пожал плечами. — Там указано, чтобы я и вас ознакомил с текстом. — Да? Вообще-то я этого не люблю, знаете ли. Я получаю за свою работу деньги, выполняю то, что предписано, — и все. Чем меньше знаешь, тем лучше. А? — Верно, — Райфель посмотрел на Роумэна иначе, чем раньше, глаза ожили, в них появился несколько недоумевающий, но, тем не менее, плохо скрываемый интерес к этому человеку: письмо Ланхера давало к тому основания. Роумэн прочитал письмо и, так же как Райфель, недоумевающе пожал плечами: «Дорогой друг! Податель этого письма уполномочен проверить, как идет наш бизнес в регионе. Его рекомендации следует учесть. Человек компетентен в сфере бизнеса и деловых связей. По прочтении ознакомь его с текстом. Затем надлежит сделать то, что положено. Передай с ним отчет о работе филиалов фирмы по пути следования товаров к границе. Полное доверие! Эрнесто Ланхер, генеральный директор „Бытовая химия, краски и лаки“. Лиссабон». Роумэн положил письмо в карман, снова закурил и, попросив появившегося портье принести два скотча, спросил: — Ну? — Почему вы не сожгли послание? Роумэн усмехнулся: — Здесь? На глазах у всех? Для чего же тогда строят сортиры в отелях и ресторанах? — Давайте я пойду и сожгу в туалете. — Я это тоже умею делать. Если я таскал письмо в кармане не один день и пока что ничего не случилось, оно полежит у меня еще полчаса. — Тогда вы были один. А сейчас мы сидим вместе, сеньор Ниче. — У вас есть какие-то основания для опасений? За вами смотрят? — Нет… Мне так, во всяком случае, не кажется. Да и потом я пока в резерве, не за чем смотреть… — А дело с Шибблом? Кто передал вам сообщение о необходимости срочно напечатать объявление? — Киккель. Он позвонил мне из Рио. — Это он дал вам указание расклеить объявления без согласования с местным муниципалитетом? Райфель усмехнулся: — Что, возникли какие-то осложнения? Я бы узнал, у меня тут хорошие связи. — Если я задаю этот вопрос, значит, у меня есть к тому определенные основания. — Значит, тем более необходима осторожность. Давайте-ка я сожгу этот листок. «Не может быть, чтобы Спарк не сделал нотариальных копий, — подумал Роумэн. — Хотя вряд ли такое возможно в Португалии, фашизм, все нотариусы на крючке, текст — при всей его деловитости — тем не менее хранит в себе нечто непривычное, значит, лучше — от греха — поставить в известность тайную полицию. Но Спарк мог и обязан был сделать фото; в конечном счете графологическую экспертизу можно работать и по негативу». — Валяйте, — Роумэн протянул Райфелю конверт, — если вам так будет спокойней. — Нам, — поправил его Райфель. — Обоим. Сунув конверт в карман, он отправился в туалет, там прочитал текст еще раз — в высшей мере внимательно. «Точки поставлены, запятые на месте, значит, все в порядке. Случись какой провал в цепи, Ланхер был бы обязан пропустить хоть одну из точек. Предпоследняя точка, правда, очень легкая, одно касание, но, тем не менее, это явная точка, и чернила те же. Странно, почему я должен писать отчет? Такого еще не было, — подумал Райфель (штурмбанфюрер СС Гуго Лаурих, рожден в Линце, до аншлюса Австрии работал в „пятерке“ Эйхмана с правом выхода на руководителя подполья НСДАП доктора Кальтенбруннера). — Я могу изложить этому Ниче на словах то, что его интересует, но зачем писать? Неужели снова начинается канцелярская мука? Разве мыслимо? Не может быть, чтобы мы уже так окрепли; архив — это риск; впрочем, фюрер организовал архив партии, когда мы были еще в подполье, ибо он верил. Посмотрим, как пойдет беседа, но что-то я не хочу ничего писать, не знаю почему, но к себе все же стоит прислушиваться». Он вернулся; на столе стояли два высоких стакана со скотчем; лед уже растаял, жарища декабрьская, под сорок, вот-вот рождество, будут посыпать пальмы ватой, снега здесь никогда в жизни не видели. Зимой, в июле, температура падает до тридцати, это здесь называют холодом, температура воды всего двадцать четыре градуса, кто ж в такой ледяной купается?! — Все в порядке, — сказал Райфель. — Теперь можно спокойно разговаривать. — И раньше можно было спокойно этим заниматься, — усмехнулся Роумэн. — Пейте виски, пока оно не закипело. «А если рискнуть и связаться с Лиссабоном, — подумал Райфель. — Что-то мне не очень нравится эта просьба Ланхера: почему я должен писать то, что храню в голове? Но я не имею права к нему звонить, это нарушение конспирации, только связник может осуществлять контакт; положение не из приятных; посмотрим, как этот Ниче — впрочем, какой он к черту Ниче, псевдоним, ясно, — станет вести разговор, надо постараться его открыть». — Это местное виски? — спросил Райфель. — Нет. Я попросил шотландское. — Так и дадут! Конечно, это здешнее пойло, — Райфель понюхал стакан, — сразу можно отличить. — Какая разница? И то, и другое — дерьмо. Если бы мы пили с вами в Шотландии, в деревенском доме — одно дело, а так… В какое время вам позвонил Риг… Киккель? Райфель усмехнулся: — Можете не поправляться, настоящая фамилия Киккеля мне знакома, как и вам… — Разве вы тоже из Линца? — Да. Кто вам сказал? — Я прочитал объявление в газете, — усмехнулся Роумэн. — Воскресный выпуск аргентинской «Кларин»: что, мол, в Игуасу проживает штурмбанфюрер СС Лаурих, работающий ныне под фамилией Райфель, а к нему на связь едет член заграничной организации НСДАП Пол Ниче, он же Пауль Найджер, наделенный функциями инспектора, — по согласованию с центром. Райфель расслабился — впервые за время всего разговора: — Если вы знаете мою настоящую фамилию, мне легче разговаривать. Согласитесь, просьба нашего с вами общего друга написать сообщение о проделанной работе выглядит несколько странно. — Каждый уровень к делу конспирации относится по-своему, — ответил Роумэн, посмотрев на портье; тот медленно выплыл из-за своего бюро и отправился к бару наливать новую порцию скотча. — Вы обязаны бояться слова написанного, а мне, увы, с ним только и приходится иметь дело… Так вот, о Штирлице, Ригельте и Шиббле. Центр интересует это дело. Расскажите мне подробно, желательно по часам: когда позвонил Ригельт из Рио, что он произнес, почувствовали ли вы в его голосе волнение? Панику? Растерянность? — Волнения не было… Особого волнения, так будет точнее… Портье поставил два стакана, сказав при этом обязательное «сеньорес». «В Испании бы непременно сказали „кабальерос“, — подумал Роумэн, — врожденное преклонение перед всадником. Действительно, на английский это слово переводится как „всадник“ или „наездник“; смешно, если бы в Нью-Йорке в кафе мне говорили, передавая тарелку с сандвичем, не „мистер“, а „всадник“! Сюжет для юмористического скетча». — Принесите мне пива, — сказал Райфель, не глядя на портье, — только холодного. — Да, сеньор. Проводив взглядом его сутулую спину («Странно, такой молодой парень!»), раздраженно заметил: — Обязательно принесет теплое. Они слышат только себя или же оратора на площади, все остальное проходит мимо них. Роумэн посмотрел на часы; Райфель понял его: — Нет, я бы не сказал, господин Ниче, что Киккель был особенно взволнован. Он просто очень настаивающе сказал, чтобы я немедленно, прямо сейчас, напечатал объявления о возможности уйти в сельву на охоту — с запоминающимся адресом — и развесил их в самых броских местах аэропорта. — В связи с чем? — Он не объяснил… — Райфель испытующе взглянул на Роумэна. — Да и потом это не по правилам… — А звонить по телефону, по международному телефону, это по правилам? — голос Роумэна сделался металлическим. — У нас нет к вам никаких претензий, вы поступили верно, речь идет о том, что Ригельт завалил операцию, вот о чем идет речь… — Неправда, господин Ниче. Мы передали информацию о том пансионате, где остановился объект наблюдения… — Да?! В какое время? — Как только Шиббл вернулся из Асунсьона. — Вы получили подтверждение, что информация верная? — Я и не должен был ее получать. — А Ригельт должен! А тот мальчишка-индеец, которого он отправил за Штирлицем, перепродался! За гроши! И сказал Штирлицу, что «инглез» поручил ему смотреть за «сеньором», пока тот покупал себе костюм, брился, снимал комнату в другом пансионате и посещал здание почты! И после этого Штирлиц ушел! Мы не знаем, где он. Ясно вам, отчего от вас требуют письменного отчета?! Вы звонили по цепи? Или, надеюсь, поступили не как Ригельт, а по правилам? — Я не могу отвечать за него… Он жил в «Александере»… — Сделаете так, чтобы получить все его счета в отеле. Они должны хранить его счета. Принесете мне квитанции за оплату телефонных переговоров, там должны быть номера, по которым он звонил. Сделаете копию, оставьте ее себе, ясно? — Да… Но где мне ее хранить? Я стараюсь соблюдать полнейшую легальность. — Меня совершенно не интересует, где вы будете хранить копию. Закопайте в вашем складе. Спрячьте в сортире, мне все равно. Но если мой самолет грохнется в океан и я не пришлю вам открытки с видом Лиссабона, отправьте копию Ланхеру… Вместе с другими документами вашей фирмы… Соберите ворох бумаг, это не вызывает подозрений на почтовой таможне… — Вызывает. Здесь все вызывает подозрение. — Но ведь у вас есть контакты на границе? — Да. — Значит, отправите телеграммы в тот день и час, чтобы номера телефонов, по которым звонил Ригельт, — если он все же звонил — соответствовали датам отправки корреспонденции. Не мне вас учить азам ремесла. — Хорошо. — А что вы такой натянутый, Райфель? — Роумэн откинулся, полагая, что обопрется о спинку стула, и чуть не упал, забыв, что сидит на пне красного дерева. «Идиоты, за такой материал получили бы десять удобных кресел из сосны или пальмы, что за неповоротливость?! Совсем растеклись под солнцем, пошевелиться не хотят!». — Я совершенно не натянутый, господин Ниче… Отнюдь… Просто все это несколько неожиданно… «Я иду ощупью в полнейшей темноте, — подумал Роумэн. — Я могу провалиться в их яму каждую секунду. Они умеют конспирировать, как никто другой. Пока что я, вроде бы, не сделал рокового шага, но я иду по краю обрыва, и первый же его конкретный вопрос будет сигналом тревоги, не пропустить бы». — Если бы научились загодя планировать провалы, их бы не было. Увы, как правило, планируют победы, а не поражения, Райфель. Вы сможете выполнить мое поручение, скажем, к пяти часам? — Постараюсь. Роумэн понял, что именно сейчас настал тот момент, когда вспыхнул сигнал тревоги: «Этот эсэсовец не имеет права говорить „постараюсь“ посланцу из их вонючего центра, это не по их правилам, он пробует меня. Или же я так и не понял в них ни черта». Роумэн недоуменно обсмотрел собеседника, неторопливо поднялся, достал из кармана две долларовые монетки, бросил их на стол и, не попрощавшись, пошел к выходу. Райфель догнал его возле двери, тронул за локоть: — Господин Ниче, постарайтесь понять меня. — Пусть этим занимается ваша жена, Райфель. У меня другие задачи. Если вы намерены покрывать Ригельта — так и скажите, а финтить со мной не надо, у меня мало времени и достаточно много дел, о которых я обязан отчитаться. И я отчитаюсь, уверяю вас. Я не умею подводить тех, кто отдает мне приказ и платит деньги. — Господин Ниче, вы, как и я, понимаете, что писать отчет о работе и передавать его незнакомому человеку… Такого еще не было… — А просьбы, вроде той, с которой к вам обратился Ригельт, случались и раньше? — Нет, это было впервые, меня это тоже удивило, не скрою. — Что из себя представляет Шиббл? — Лондонский уголовник. Мы к нему обращаемся в редких случаях. — Кто к нему обращался, кроме вас? — Я думаю, Фройбах. — Псевдонимы? — Я знаю только один: Шнайдель. — От кого он получил санкцию на обращение к чужому? — Речь шла о переправке Зибера… — Я спрашиваю, кто дал ему санкцию? — Мне казалось, что он получ… — Казалось? Или убеждены? — Я не располагаю фактами. — Он обсуждал с вами этот вопрос? — Нет. — Так и напишите: «Со мной вопрос о переправке Зибера не обсуждался, санкции получено не было, Фройбах обратился к Шибблу по собственной инициативе». Ясно? — Да. Я понимаю. — Понимает теоретик от математики! Я спросил: «Ясно»? — Да, мне ясно. — Нам в Европе приходится работать в условиях разрухи и террора. Германия лежит в руинах. Голод. Мы вынуждены скрываться и каждую минуту быть готовыми к выстрелу в спину! А вы здесь, видите ли, решили, что центр далеко, и начали делать, что душе угодно, да?! — Мне было приказано легализоваться и наладить бизнес. Я выполнил это задание. Придет другое — выполню и то. — Приведете с собой Фройбаха… Ко мне, вечером… — Да, но ведь он в Монте-Карло… — По мне хоть в Париже. Сколько туда километров? Сто? Меньше? Достаньте машину и привезите его к восьми часам. — Я не успею к восьми, его лодочная станция закрывается только в семь… Мы сможем приехать к девяти. — Кто в Эльдорадо мог знать о звонке Ригельта? И вообще о Штирлице? — Вальдман. Он приезжал к Ригельту, пока тот ждал возвращения Шиббла. — Достаньте мне машину. Я не знаю, как вы это сделаете, но машина должна быть. Счет за нее передадите мне, предложите любые деньги. Как найти Вальдмана? — Зоосад Вер-Майера. Он там живет постоянно, слева от дороги есть указатель. — Ваш к нему пароль? — «Заказанные вами генераторы находятся в пути, сейчас это дефицит в Европе». — Отзыв? — «Да, но в Канаде нет того сечения, которое мне нужно, поэтому приходится искать в Британии». — Оставайтесь здесь, пишите отчет, можете сделать это моими чернилами, — Роумэн передал ему пузырек с симпатикой — раствором луковой эссенции, абсолютно незаметным между строками. — Фройбаха я навещу после визита к Вальдману. Пароль? — «Нельзя ли организовать лов исключительно большой рыбы, поддающейся обработке в мастерской Хорхе, где делают чучела?» Отзыв: «Придется ждать до завтра, сегодня вода мутная, большая рыба не возьмет наживу». — Каких-либо иных условных фраз нет? — В случае, если вы решите принять на себя руководство этими людьми, назовите номер татуировки «братства» СС вашего шефа. Если она в сумме будет в два раза меньше моей, они перейдут в ваше подчинение… Какой, кстати, ваш номер? — Дело в том, Райфель, что я никогда не состоял в СС. Никогда. Ясно? Я всегда выполнял личные поручения партайляйтера Боле. А номер моей членской карточки НСДАП запомните, может пригодиться: семьдесят две тысячи триста двадцать два. «Штирлиц не зря назвал мне номер своего партийного удостоверения. То, что я сказал Райфелю на единицу больше, дела не изменит. Пусть ищет, если все же решится отправить запрос. Да, они до сих пор раздавлены страхом перед тем, кто стоит над ними; это хорошо — до поры; когда они наберут силу, будет плохо; слепая устремленная масса, готовая на все, лишенная права на вопрос, — штука страшная. На короткое время, понятно, потом развалятся, слепота общества — гарантия его гибели, но могут успеть такое натворить, что мир снова содрогнется… …Через два дня Роумэн вернулся в Асунсьон, встретился со Штирлицем, передал ему информацию, которую смог получить в Игуасу, Эльдорадо и Монте-Карло, и сразу же вылетел в Лиссабон, понимая, что Грегори просто-напросто не сможет дольше держать в схороне Ригельта и Ланхера — слишком опасно. Роумэн, Криста, Спарк (Лиссабон, декабрь сорок шестого) Пансионат «Пингвин» оказался небольшим красивым особняком в довольно запущенном парке, на спуске к реке. Роумэн подъехал на автобусе к центральной площади, затерялся в шумной толпе (близилось рождество, магазины работали до девяти часов вечера, чтобы люди успели загодя присмотреть подарки), дважды проверился в салоне готового платья и лавочке, где торговали игрушками, но ни того парня, которого ему по памяти нарисовал в Асунсьоне Штирлиц («Он вас топчет, поверьте мне, но он не знает, что за вами смотрит кто-то еще; я того, второго, определить не смог, видимо, агент очень высокой квалификации»), ни кого-то еще, холодноглазого, упершегося в спину стоячими глазами, не было. «Или я не заметил его, — сказал себе Роумэн. — И в самолете — я не зря поменял рейс в Рио — тоже не было никого подозрительного; тем не менее надо взять такси, посмотреть, нет ли кого сзади, поменять на другое, а потом, отдав заранее деньги шоферу, перескочить на трамвай, — только после этого я вправе идти к Кристе». (Именно то, что он выпрыгнул из такси, отдав заранее деньги шоферу, спасло его от «хвоста»; его вели с первой же минуты, как он прилетел в Лиссабон. Джек Эр сообщил, что Роумэн приобрел билет со сменой рейса человеку, который ждал его в аэропорту Асунсьона; сам он получил приказ взять в наблюдение Штирлица; Роумэна же в Лиссабоне подхватила частная детективная контора — наняло представительство ИТТ; объекта столь высокой квалификации не чаяли встретить, особенно когда он выскочил на ходу из вагона трамвая и скрылся в проходном дворе.) Роумэн надел очки, которые заметно меняли его внешность (подсказал Штирлиц), спрятал свои седые пряди, столь заметные каждому, кто встречал его, под кепи, которое надвинул на лоб, и вошел в дверь пансионата, зажав в руке — так, чтобы видел портье, — трубку-носогрейку: это легко запоминается, пусть себе ищут человека с трубкой — на здоровье! Он сразу же прошел на второй этаж; обычно портье не обращают внимания на тех, кто идет смело и сосредоточенно; окликают, как правило, тех, кто проявляет хоть тень нерешительности. Около комнаты Кристы он остановился и заставил себя отдышаться: сердце вдруг часто-часто замолотило. «Черт тебя подери, заячья лапа, хватит же! Ну, стучи же, — сказал он себе, — стучи вашим условным стуком, чего ты ждешь?» «А может, я подслушиваю?» — услыхал он в себе тот давешний подлючий, чужой голос, что впервые, помимо его воли, заговорил еще в Асунсьоне, когда он позвонил Спарку, а трубку в его номере сняла Криста. Он удивился тому, что сначала решил откашляться, а уж потом стучать; это привело его в бешенство, он положил ладонь на холодную, скользящую эмаль цвета слоновой кости и выбил дробь: «тук-тук — здравствуй, друг!» — так переговаривались узники в камерах нацистских тюрем. Никто не ответил. «Девочка спит, — подумал Роумэн, — уже почти неделю они где-то держат этих паршивых наци: работа, которую совсем не просто делать бригаде здоровых мужиков, а их здесь двое, Спарк и Криста, каково такое выдержать? Конечно, она спит, бедненькая». Он постучал еще раз. Молчание. Сердце замолотило еще чаще, в горле сразу появилась горечь, спазм, голова закружилась: «В каком же номере живет Грегори, — подумал он, — наверное, Криста у него, они ведь ждут меня, мы условились заранее, что я уложусь, должен, не могу не уложиться в неделю после того, как — и если — им удастся сделать то, что мы задумали; им удалось. Черт, в каком же номере поселился Грегори? Я не знаю. Я попросил портье соединить меня с „сеньором Сараком“, подошла Криста. „Сеньора Спарка — он произнес фамилию верно, — нет в двенадцатом номере, соединяю с сеньорой“». Роумэн посмотрел на металлическую цифру, прикрепленную к двери: «двенадцать». «Идиот, — сказал он себе, — ты же стучишься к нему, что с тобой? Да, но ведь она сказала: „Я караулю тебя в его комнате“. Надо идти вниз, к портье, спрашивать, где живет сеньора. Это плохо. Все портье здесь — осведомители тайной полиции, они обязаны сообщать обо всем, что происходит в пансионате, о любой мелочи; фашизм особенно интересуют подробности, так уж они устроены, чтобы подглядывать в замочную скважину, рефлекс гончей». Роумэн глянул на часы — четверть десятого. «Я могу постучать в соседнюю дверь, еще не поздно, извинюсь». В четырнадцатом номере (тринадцатого, как во всех дорогих пансионатах, не было) никого не оказалось; в пятнадцатом ему ответил низкий мужской голос: — Не заперто. Роумэн приоткрыл дверь — она тяжело, зловеще заскрипела («Как хорошо покрашена, эмаль прекрасна, а петли не смазаны, дикость!»). Маленький, щуплый человек лежал на высокой кровати; ноги его, обутые в модные, остроносые, черно-белые лаковые туфли, лежали на атласном покрывале кровати. Увидав Роумэна, человек как-то стыдливо спустил ноги с атласа, потер тонкими пальцами виски, потом досадливо махнул рукой, словно бы сердясь на самого себя, и спросил: — Что вам? — Простите, здесь живет сеньора, — Роумэн с трудом подбирал португальские слова (трудно объясняться на языке, который близок к тому, который знаешь; совсем иное произношение: португальский чем-то похож на русский, такой же резкий, утверждающий), говорил медленно, как-то подобострастно улыбаясь. — Очень красивая, с веснушками… — Спросите портье, я не слежу за соседями! — человек снова вскинул ноги на покрывало и устало опустил маленькую голову на низкую, словно бы расплющенную, подушку. Роумэн прикрыл дверь, которая заскрипела еще пронзительнее… — Сеньора живет рядом, — услыхал он чей-то шепот, знакомый, громкий; ее, господи! Он резко обернулся: Криста стояла в проеме двери номера, что был напротив двенадцатого; она была в халатике, лицо бледное, усталое, но такое в нем было счастье, так сияли ее глаза-озерца, так она тянулась к Роумэну, хотя была внешне совершенно недвижна, что он даже зажмурился от счастья, бросился к ней, обнял, вобрал ее в себя и замер, почувствовав легкую, освобождающую усталость. — Ну, Ригельт, спасибо вам, — сказал Роумэн, подчеркнуто не глядя на заросшее седой щетиной лицо Лангера, — вы крепко меня выручили, без вашей помощи я бы ни черта не сделал. Грегори, натянув макинтош на голову, спал на колченогом диване с выпирающими пружинами. Он уснул через десять минут после того, как Криста привезла Роумэна; они тогда вышли из подвала во двор; ночь была прохладная, чуть подморозило; звезды стыли в черной бездне неба; они вдруг начинали мерцать и калиться изнутри; порой казалось, что некоторые, самые яркие, вот-вот лопнут; потом снова наступало затишье, все успокаивалось, и на земле из-за этого становилось еще тише. Роумэн выслушал желтого, похудевшего Спарка; тот еле шевелил губами, спал по два часа в сутки: караулил немцев. Когда Криста приносила еду, кормил их с ложки; гадили они под себя, запах был страшный, въедливый. — Судя по тому, что их не ищут, те записки — «Уехали по делам, скоро вернемся, бизнес», — которые я заставил их написать в их подлючие оффисы, подействовали. Полиция не включилась в дело, ей, видимо, ничего не сообщали… А этого самого кожаного Фрица, который жил здесь по фальшивым португальским документам, похоронил Лангер, я его заставил. Вполне квалифицированно волок тело в яму… Гад… Я сделал ему узлы на ногах пошире, так, чтобы не упал, работал в условиях, приближенных к их концлагерям, все время плакал, сука… Оказывается, этого самого Фрица присудили к петле… Заочно… В Кракове… — А ты привел приговор в исполнение… Не казни себя. Ты не мог иначе, — сказал Роумэн. — Конечно. Только я никак не могу отделаться от того ощущения, понимаешь? Я до сих пор чувствую, как рукоять пистолета мягко входит в его висок… — Не ты это начал. Не мы это начали, — жестко сказала Криста. — Они звери. Так с ними и надлежит обращаться. — Львы — тоже звери, конопушка, — вздохнул Грегори. — Пошли вниз, они могут подползти друг к другу, начнут еще зубами развязываться, они на все готовы… — Кто из них легче разваливается? — спросил Роумэн, проводив глазами Кристу, спустившуюся в подвал первой. — Ригельт. — Ты не чувствовал в них игры? — Какой? — Не знаю… Игры — и все тут… Они все ведут какую-то игру, Грегори… Надо ж было придумать такое: за два часа напечатать объявления об охоте в джунглях, развесить их там, где они бросаются в глаза, просчитав, что Штирлиц не преминет прийти по этому адресу… Надо же иметь такие мозги?! Они живут играми, понимаешь? — Здесь игры не было, — убежденно ответил Грегори. — Но я должен поспать. Потом я отвечу тебе, продумав все еще раз, сейчас у меня плохо варит голова, прости. — Я очень рад, — ответил Ригельт, подобострастно глядя на Роумэна, — я рад, что смог вам помочь… За эти дни я переоценил всю свою жизнь… Я сделал выбор. — Не вы сделали выбор, Ригельт. Выбор за вас сделал я, — Роумэн достал из кармана конверт, в котором лежали рапорты Райфеля, Вальдмана из Эльдорадо, Александра фон Фройбаха из Монте-Карло, Зибера из «Колониа Филадельфиа» под Асунсьоном — всех тех, кого он прошел по цепи, по тайной нацистской цепи, внедрившейся вдоль по Паране, — перевалочные пункты по дороге нацистов в Чили, Боливию, Перу, Колумбию; явки, пароли, номера счетов, шифры — все было здесь. — Сейчас я развяжу вас и вы ознакомитесь с этими документами. И внесете свои предложения. Роумэн подошел к нему — обгаженному, вонючему; не скрывая отвращения, задержал дыхание, развязал ему руки и ноги; Криста стояла рядом, сжимая в руках свой «смит-вессон». — Он не будет поступать неблагоразумно, — заметил Роумэн, отходя от Ригельта, который медленно массировал руки в запястьях. — Ему теперь придется вести себя очень продуманно. Верно, Ригельт? Ваши ведь не станут чикаться, они не понимают нашей дурацкой мягкотелости, верно? — О чем вы? — удивился Ригельт, пытаясь подняться; ноги не держали его; серые брюки, сделавшиеся от мочи и экскрементов темными, бесформенно болтались на нем, словно лагерная роба. — Я же все сказал вашему коллеге, я понимаю, что все случившееся обязывает меня к… — Договаривайте, — сказала Криста. — Договаривайте, Ригельт. Могу помочь: к сотрудничеству. Вы это хотели сказать? Да? Вы молчите, потому что вам мешает Лангер? — Я… Нет, то есть… — Вот смотрите, — сказал Роумэн. — Знаете руку ваших людей? Почерк знаком? — Почерк знаком мне, — тихо сказал Лангер. — Вы же это прекрасно знаете, потому что имена людей называл я, а не Ригельт. — Я бы и сам вышел на Райфеля, — Роумэн покачал головой. — Вы не просто назвали их имена, вы дали к ним ключи. Теперь это наши люди. Но Ригельт помог нам в другом… Правда, Ригельт? Вы поглядите, поглядите на документы, в этом заслуга не только Лантера, но и ваша… Вы крепко напортачили в Рио, вы засветились, этого вам было делать нельзя, никак нельзя. Ригельт со страхом глянул на документы, лежавшие на пыльном столике, потянулся к ним. Роумэн одернул его: — Не трогать руками! Глаза есть? Вот и смотрите. А когда наглядитесь, возьмете ручку и подтвердите правильность написанного. Писать будете на мое имя. Назовете меня «Герберт». И напишете, что указание на работу со Штирлицем вы получили от Пепе и Лангера. Укажете точное время, когда он сообщил вам о вылете Штирлица из Мадрида. Все ясно? — Все ясно. — Очень хорошо… А теперь с вами, Лангер… К вам позвонили из Мадрида по поводу Штирлица, не правда ли? — Да. — Кемп? — Да. — Вы понимаете, что наш разговор записывается на пленку? — Да. — Вы открываете мне секретные сведения по собственному желанию, без какого бы то ни было принуждения с моей стороны? — Я отвечаю добровольно, без давления. — Меня не устраивает такой пассаж. Я спросил: вы открываете мне ваши секретные сведения без давления? — Да, я открываю вам секретные сведения без давления… с вашей стороны. — Ригельт, вы это подтверждаете? — Да, да, конечно, — ответил тот, по-прежнему завороженно глядя на бумаги, что лежали на столе. — Ригельт, вы подтверждаете, что Лангер убил своего телохранителя Фрица ударом рукоятки «парабеллума» в висок? — Но я этого не видел… — Меня не устраивает такой ответ. — Да, подтверждаю. — Нет, меня и этот ответ не устраивает, вы знаете, как даются показания такого рода. Их дают развернуто, исчерпывающе, подробно. — Лангер устранил своего телохранителя… Роумэн перебил его: — Имя! Вы забыли назвать имя. Имя и фамилию. — Фриц Продль, живший в Лиссабоне по документам на имя Васко Алвареша, работавший личным секретарем Лангера, был убит им во время ссоры, произошедшей на моих глазах, ударом «парабеллума» в висок… — Вы это видели лично? — Да. — Вы свидетельствуете это свое показание под присягой? — Да, я готов присягнуть. — Лангер, вы подтверждаете показания Ригельта? — Нет. — Подумайте еще раз. — Мне нечего думать. Это он, Ригельт, убил моего секретаря Фрица Продля, действительно жившего здесь по паспорту Васко Алвареша, когда понял, что тот получил документы, из которых можно было сделать вывод о провале миссии Ригельта в Латинской Америке. — Какой именно? — Миссии, связанной с транспортировкой Штирлица на нашу опорную базу. — Какую? Штирлиц должен был поселиться в Асунсьоне? — Да, первое время там, вы правы. Но — подконтрольно. А Штирлиц ушел, скрылся. По его вине. Это не было случайностью. Вот за это Ригельт и устранил Фрица Продля. На моих глазах. — Так кто же из вас говорит правду? — Роумэн смотрел то на одного, то на другого. — А? — Я! — Ригельт снова опустился на пол, ноги, верно, не держали его. — Я вам выгоднее, чем Лангер, хотя он и является руководителем лиссабонской группы. Я вам выгоднее, потому что, когда Отто Скорцени вернется, — а он скоро вернется на свободу — я снова буду с ним, а он знает то, что и не снилось Лангеру. Я выгоднее вам, Герберт, даю честное слово! — Какое вы мне даете слово? — Честное слово! Я всегда был зеленым СС, я не носил эту страшную черную форму! Лангер из гестапо, их организация осуждена по решению трибунала в Нюрнберге! — Не теряйте лицо, Ригельт, — поморщился Лангер. — Ни вас, ни меня не убьют, мы нужны им живыми. Вы, как и я, в дерьме, не марайтесь еще больше. Берите на себя Фрица, это нужно им для того, чтобы крепче нас держать, неужели не понятно? Все знают, что у меня не хватит силы его убрать, я из другой породы, зачем лжесвидетельствовать? — Помолчите, — сказала Криста. — Я должна поменять пленку в диктофоне. — В том, что сказал Лангер, — заметил Роумэн, как-то наново рассматривая Ригельта, — есть резон. Он дает вам дельный совет, соглашайтесь. И развяжите вашего друга… Вот так, молодец… Лангер, когда вы узнали, что ваш телохранитель осужден к повешению в Кракове? — Месяца два назад. — А точнее? — В начале октября сорок шестого года. — Так, может, мы сформулируем ваше показание иначе? «Я, Лангер, штурмбанфюрер СС, живущий в Лиссабоне по документам Энрике Ланхера и возглавляющий фирму… — Назовете ее правильно, я могу ошибиться, ладно? — Я, Лангер, узнав, что мой секретарь Фриц Продль, он же Васко Алвареш, осужден в Кракове — приговорен к смертной казни через повешение за то, что во время войны служил в Аушвице и принимал участие в массовых убийствах узников, поручил Ригельту, штурмбанфюреру СС, работающему ныне в Лиссабоне под фамилией Киккель, устранить Продля, поскольку правительство Польши официально потребовало его выдачи. Необходимость такого рода акции вызвана возможностью провала одного из звеньев нашей глубоко законспирированной цепи: Линц — Ватикан — Мадрид — Лиссабон — Канарские острова — Рио — Игуасу — Асунсьон — Кордова — Сантьяго-де-Чили — Ла-Пас — Богота». — Я перезарядила пленку, — сказала Криста. — Пусть говорит. — Вы согласны с моей версией, Лангер? — спросил Роумэн. — Я скажу то, что вы требуете. — Ну, и прекрасно. Только добавите: проверив работу Ригельта, я лично похоронил Продля, так как Ригельт почувствовал себя плохо после ликвидации. Да? Лангер с трудом поднялся, раскачиваясь, приблизился к стене и, закрыв глаза, вздохнул; постоял недвижно, потом, повторив — слово в слово — то, что продиктовал ему Роумэн, спросил: — Теперь мы свободны? — После того, как собственноручно напишете это же, — да, — ответил Роумэн. — Я напишу, — кивнул Лангер. — Только вам — хотите вы того или нет — придется ответить мне на вопрос: я обязан поставить мое руководство в известность о случившемся, если меня, вдруг, спросят? — А кто вас может об этом спросить? — Роумэн пожал плечами. — Тот, кто поддерживает контакт с вашими людьми. Или все происшедшее здесь и в Игуасу ваша личная инициатива? — Если вы поставите в известность о случившемся, — сказала Криста, — вас уберут так же, как убрали Гаузнера. Это говорю вам я, его агент. Я работала с вами в Лиссабоне против этого господина, — она кивнула на спящего Спарка. — Я с американцами — поэтому жива, здорова и благополучна. Еще вопросы есть? Роумэна поразило то, как Криста произнесла эту фразу; закрыл глаза, полез за сигаретами. — Вопросов больше нет, — задумчиво глядя на Кристину, ответил Лангер. «Только бы он не начал спрашивать ее, — подумал Роумэн, — только бы он не стал интересоваться ее работой, я не смогу это выдержать, это как разорвать мне грудь и вынуть сердце». — Отведите Ригельта в чулан, — попросил он Кристину; говорил сухим, начальственным тоном. — Подождите там час, — пояснил он Ригельту, — потом я освобожу вашего начальника, и мы продолжим беседу с вами. Поддерживая локтями сползавшие брюки, Ригельт, шаркая ногами, словно старик, вышел. Кристина шла сзади, упираясь ему в голову пистолетом. «Он может играть слабость, — подумал Роумэн, — а когда закроется дверь, кинется на нее, он — может». — Стой! — крикнул он сорвавшимся голосом. — Стоять! Криста испуганно обернулась. Ригельт, вжав голову в плечи, резко согнулся, видимо, опасаясь выстрела в затылок. Лангер усмехнулся: — Он не станет нападать на девушку. Он теперь ваш. С потрохами. — Как и вы, — ответил Роумэн, оставил Кристину в подвале, сам запер Ригельта в чулане. Тот шепнул, что потом, когда они останутся одни, расскажет еще кое-что: «У меня есть многое, о чем надо рассказать». Роумэн вернулся в подвал, сел возле спящего Спарка и сказал: — Ну, а теперь давайте говорить как члены одного содружества, Лангер. Ваша история — с самого начала. По дням. С девятого мая сорок пятого. Как удобнее: сначала написать, а потом наговорить на пленку? Или наоборот? — Я буду это делать одновременно. Вы же видели мой почерк, он вполне разборчив, пишу я быстро, говорю медленно. Только, в отличие от Ригельта, который ошалел от животного счастья, мне бы хотелось выйти на улицу, снять брюки и вымыться… — Перебьетесь, — жестко сказала Криста. — Свое дерьмо не пахнет. — Он думает о нас, — Роумэн улыбнулся Кристе. — Пойдемте, Лангер. Здесь, правда, нет водопровода, но я видел бочку, ночью прошел дождь, вода прекрасная, пошли. «Двадцатого апреля, когда русские танки были на ближних подступах к Берлину, мой непосредственный руководитель Бист вызвал меня к себе на конспиративную квартиру и сказал, что по решению группенфюрера СС Мюллера я должен немедленно уходить из города и пробиваться на юг. Он вручил мне паспорт на имя Густава Лингера и документы, удостоверяющие, что я освобожден союзными войсками из концентрационного лагеря „Пу-зет 41–12“ семнадцатого апреля; арестован гестапо 21 августа сорок четвертого года за принадлежность к группе лиц, покушавшихся на жизнь Гитлера. В справке было также сказано, что я подозревался гестапо в тайных контактах с моей двоюродной сестрой Матильдой Вольф, эмигрировавшей из рейха в Швейцарию в 1937 году. Бист дал мне явку Матильды Вольф в Асконе, виа Коммунале, семь, второй этаж, квартира направо. Я смог перейти границу в районе Базеля. Поскольку Бист снабдил меня тремя тысячами швейцарских франков, семью тысячами долларов и двумя бриллиантовыми перстнями, пересечь Швейцарию не составило труда. В Швейцарии я ни с кем не входил в контакт, поскольку в этом не было необходимости; хотя я получил запасную явку в Лугано, виа Венета, двенадцать, Гуго Аксель. Матильда Вольф после того, как я назвал ей пароль: «Я перенес стенокардию, здешний климат прекрасен, но все же хочется к теплу» и получил отзыв: «Напрасно, здесь нужно акклиматизироваться, но если у вас язва, то лучше ехать на воды», — дала мне явку в Риме, виа Данте Алигьери, девять, сеньор Барталомео Фраскини. Этот человек, служащий Ватикана, свел меня с секретарем монсеньора Алоиза Худала, который поселил меня за городом, в небольшой деревушке на берегу моря (названия не помню) в семье рыбака, зовут Витторе. По прошествии двенадцати дней он вручил мне паспорт и билет на пароход в Барселону. Там меня встретил неизвестный, не назвавший своего имени, передал билет на поезд в Мадрид. На перроне в Мадриде ко мне подошел Кемп и приказал в тот же день прийти в ИТТ, представиться моим новым именем и попросить любую должность. Он же передал мне диплом об окончании Боннского университета, физический факультет, специальность — радиотехника. После трех месяцев работы в качестве механика в гарантийной мастерской Кемп откомандировал меня в Португалию, где я четыре месяца совершенствовал язык, а затем меня нашел Ригельт и передал портфель с сорока семью тысячами фунтов стерлингов. Эти деньги я должен был обратить на приобретение электромеханической мастерской, что я и сделал. Прибыль, получаемую с оборота, я должен был распределять следующим образом: пятьдесят процентов — переводить на счет 76146 в Швейцарский банк, Цюрих; двадцать пять процентов — обращать на расширение дела, добиваясь максимальной прибыльности; десять процентов — вносить на счет 548921 в отделение «Крэди лионэ» в Лиссабоне, дав право распоряжаться этим счетом сеньору Хайме Варвалью (с упомянутым человеком я не встречался ни разу, хотя он периодически берет деньги со счета; дважды положил взнос в сумме девяносто пять тысяч), а остальные деньги шли на оплату содержания моих сотрудников. Все они были транспортированы в Лиссабон из Германии в начале апреля сорок шестого года. Пауль Гаузе, унтершарфюрер СС, сотрудник гестапо Бремена, разыскивается французской полицией, номер в СС 964218, членский номер в НСДАП 641867; Вильгельм Полан, унтершарфюрер СС, работал в концентрационном лагере Дахау, номер в СС 426748, членский номер в НСДАП 1465822, разыскивается полицией Великобритании, Югославии, Франции и Польши; Фриц Продль, ликвидированный Ригельтом после того, как Польша приговорила его к смертной казни по поводу службы в Освенциме, шарфюрер СС, номер в СС 995165, членский номер в НСДАП 954428. Гаузе и Полан живут по паспортам, полученным через монсеньора Алойза Худала, который, как считают, был духовником старшего сына Бормана, принявшего сан. Продль, Гаузе, Полан, Тройст, Ригельт и я составляли «оперативную лиссабонскую пятерку» с выходами на Мадрид и Латинскую Америку (Райфель в Игуасу — руководитель «тройки» в том районе). Задание взять в наблюдение Штирлица я получил по телефону из Мадрида от Кемпа, который назвал «пароль подчинения», звучавший: «Срочно подписывайте контракт с Моррисом, послезавтра в семь двадцать истечет срок». После этого Кемп изложил задание, которое мой связник передал Ригельту. Что касается Гуарази, который прилетал сюда, то звали его обычно «Энрике», хотя однажды его сопровождавший обратился к нему как к «Пепе». Его указания чаще всего были связаны с расширением моего бизнеса на Латинскую Америку. Могу предположить, что он работает с синдикатом. Раз в месяц меня посещает курьер из Германии; последние три посещения состоялись в первые воскресенья сентября, октября и ноября. Как правило, курьером является Хайнц-Ульрих Вогг, в прошлом штурмбанфюрер СС, сотрудник кельнского гестапо; разъезжает по аргентинским документам, выданным полицией Кордовы. Если допустить, что и впредь он будет посещать меня по первым воскресеньям месяца, то, следовательно, его надо ожидать завтра. Я обязуюсь провести с ним беседу в помещении, оборудованном для звукозаписи и наблюдения со стороны «Герберта». Я обязуюсь после его визита отправиться с «Гербертом» в Аскону и посетить Матильду Вольф, которая переправляла меня в Италию. Я обязуюсь сделать так, чтобы она назвала мне новый пароль и дала существующие ныне явки в Италии и других странах мира. Написано собственноручно, без какого-либо принуждения, и может служить в качестве моего обязательства работать на «Герберта» во имя продолжения борьбы за справедливость. Подписано собственноручно мною, Леопольдом Ланхером (Лангером), номер в СС 41265, членский номер в НСДАП — 152557». — Хорошо, — сказал Роумэн, прочитав документ. — На первый раз хорошо. Намажьте указательный и большой палец чернилами и оставьте свои отпечатки. Сами доберетесь до города? Или подождете, пока я кончу заниматься Ригельтом? — В таком виде я не могу появиться в городе. — Сейчас ночь… — Роумэн посмотрел на часы. — Половина четвертого… Вы убеждены, что ваши люди — после того, как им передали вашу записку, — не предпринимали шагов к вашему поиску? — Убежден. — Что вы им скажете по поводу вашего шестидневного отсутствия? — Не знаю. — Надо придумать… Они сообщили по цепи о случившемся? — Если в мое отсутствие приезжал связник — да. Если он еще не приезжал, они не имеют своих каналов, все осуществляется через меня. — Вам надо им сказать, — Кристина говорила глухо, зябко кутаясь в жакет (сильно похолодало), — что после встречи с неизвестными из центра вам пришлось допрашивать Фрица, а затем прятать его. Вы должны сказать им именно это. — Но почему я должен был делать это шесть дней? — Лангер развел руками; его брюки сразу же стали сползать, потому что он сильно сдал за эти дни, ремень Роумэн ему еще не отдал; надо было постоянно прижимать локти к бокам. — Вы это должны были делать шесть дней, — сказал Роумэн, — потому что открылось множество новых обстоятельств… Скажете, что вас вызвали на встречу люди Гуарази. Сообщите связнику, что вы удивлены странным визитом людей Гуарази, те потребовали немедленно ликвидировать Фрица. За ним, скажете вы, оказывается, охотятся секретные службы… Он, Фриц, как вам сказали, был завязан на какой-то тайный бизнес — кажется, с драгоценностями. Подумайте в этом направлении, не мне вас учить. — Меня будет допрашивать курьер из Германии, — сказал Лангер. — Его не удовлетворят обтекаемые ответы. — Что вы предлагаете? — Я предлагаю устроить вам встречу с ним. Придумайте легенду вы, вам это легче сделать, как-никак Гуарази из-за океана… — Этот связник говорит по-английски? — Говорит. Не очень хорошо, но — говорит. — Хорошо, я обдумаю ваше предложение… — А что касается возвращения… Лучше бы вы сняли мне где-нибудь отель… В тихом местечке на берегу океана… Я бы позвонил оттуда моим людям завтра и попросил приехать ко мне через два дня: надо же привести себя в порядок, не думаю, что мое лицо слишком уж благополучно. — Разумно. Сейчас я поработаю с Ригельтом, а потом отвезем вас на побережье. — И, наконец, последнее: вы полагаете, что я буду работать на вас без вознаграждения? — Вас уже вознаградили, — откликнулась Криста. — Жизнью. Очень, кстати, ценное вознаграждение, вы же так любите свою жизнь, Лангер. — Смотрите, — Лангер снова пожал плечами. — Я понимаю свое положение, я растоптан, пути назад нет, я обязан вам служить, но я могу это делать пассивно, без всякого интереса, а могу проявлять инициативу. Если вы берете меня на оплату — я готов вносить вам предложения, а не дожидаться ваших вопросов. «Что ж, — подумал Роумэн, — сам Макайр разослал в резидентуры депеши; он считал возможным привлекать бывших наци к сотрудничеству; есть основание, чтобы вызвать Лангера в Мадрид и там зачислить его в агентуру, с меня взятки гладки». — Если мы станем вам платить, значит ли это, что Ригельт, да и вообще вся ваша пятерка автоматически — без дополнительной оплаты — переходят в мое подчинение? — Да. Только если вы решите… Впрочем, теперь можно говорить «если мы решим». Так вот, если мы решим их послать куда-то, оплату билетов и отелей вы берете на себя. Я не имею права брать деньги со своих счетов, я же объяснял вам. — Хорошо, Лангер, — повторил Роумэн. — Идите и думайте над легендой своего исчезновения. Вот вам ключ от чулана, где страдает Ригельт, приведите его сюда, это третья дверь налево. Лангер взял ключ и, поддерживая брюки локтями, пошел из подвала. Криста двинулась следом. — Не надо, — остановил ее Роумэн. — Теперь мистер Лангер больше нас с тобой заинтересован в том, чтобы Ригельт предстал передо мной. Через три минуты Лангер действительно привел Ригельта. — Пока вы с ним будете говорить, могу я взять свой макинтош? — спросил он. — В том чуланчике можно поспать, я валюсь с ног от усталости, — и он усмешливо посмотрел на Спарка, лежавшего на диване. Штирлиц (Санта-Фе, декабрь сорок шестого) В Корриентес, когда иностранных пассажиров самолета аргентинской авиакомпании пригласили в зал ожидания, Штирлиц сразу же отправился в буфет и сел за тот столик, где устроился коротко стриженный парень с лицом профессионального спортсмена — именно тот, что прилетел одним рейсом с Роумэном и пас его два дня, пока они не оторвались от слежки в Асунсьоне, — Джэк Эр. — Сандвич, пожалуйста, — попросил Штирлиц подошедшего официанта. — Тут очень вкусные сандвичи, — пояснил он парню, простодушно улыбаясь. — Советую попробовать. — Я не понимаю по-испански, — ответил тот, несколько растерянно. — Я не говорю на вашем языке. — Американец? — Штирлиц перешел на английский. — Из Штатов? — Из Канады, — неумело солгал Джек Эр. — Из Оттавы. — О, я прекрасно знаю этот город, как приятно! — заметил Штирлиц, сразу же поняв, что парень лжет. — Где вы там живете? — Я? На этой… На Спринг роад, такой большой дом, знаете? «Суки, — подумал он о своих преподавателях, — что ж они не объяснили, как себя надо вести, если объект заговаривает с тобою? "Тебя не должно интересовать, кто он, откуда, о чем думает; ты обязан знать, куда он пошел, с кем контактировал, по какому телефону звонил, от кого получал деньги или же, наоборот, кому их передавал, все остальное — наше дело; когда ты натаскаешься и пересядешь в мое кресло, тогда станешь принимать решения; а пока что — забудь о себе, ты — всего лишь глаза и уши нашей борьбы против нацизма"». — Ну, как же! Такой красный, угловой, там еще внизу аптека? — Штирлиц играл снисходительно, ему это было просто, жизнь прошла в такого рода игре, будь трижды неладно это постоянное лицедейство, приучающее к тому, чтобы настраиваться на каждого человека, который приближается к тебе ближе, чем ты считаешь это возможным. Самое страшное, если в тебе рождаются стереотипы: можно проглядеть врага и пройти мимо друга — последнее, кстати, страшнее. — Да, вообще-то, да, — растерянно ответил Джэк Эр, который ни разу в Оттаве не был. — Сейчас я вернусь. В туалет схожу, ладно? — Я подержу ваше место, — пообещал Штирлиц, — здесь очень непоседливые люди, стоит отойти, как сразу же занимают стул… Парень пошел в туалет. «Наверняка его проинструктировали, что он должен пробыть там не меньше трех минут, — подумал Штирлиц, — пока-то расстегнул ширинку, постоял над писсуаром, пока помыл руки, все ведь должно быть замотивировано, все по правде. Я успею выскочить на площадь и сесть в машину, — только я поеду за город. Он тоже схватит машину — если она есть, — но обязательно поедет в город. Он заинструктирован, он будет поступать по правилам. Выигрывает тот, кто живет своей головой; за следование инструкции можно получить отличные оценки в их секретных школах, но ты никогда не уследишь за мной, курносый парень с добрыми, испуганными глазами. Плохо, конечно, если меня пасут два человека, тогда я проиграл, но ведь попытка — не пытка; давай, Исаев, двигай!» Он положил на столик доллар, быстро поднялся и, вбирающе разглядывая людей в зале ожидания, — тот, кто слишком резко отведет глаза, скорее всего и есть тот искомый второй — бросился к выходу. Такси — огромный «Плимут» без переднего левого крыла — стояло возле дверей. Шофера за рулем не было. Штирлиц распахнул переднюю дверь (вообще-то здешние шоферы не любят, когда пассажир едет рядом: здесь врожденно почтительны к тому пассажиру, который сидит сзади), потянулся к рулю, нажал на сигнал и даже испугался того лающего рева, который вырвался из-под капота. — В чем дело? — Штирлиц услыхал у себя за спиной сердитый голос: — Что случилось? Он обернулся: шофер медленно поднимался с заднего сиденья — спал, видимо, — лицо помятое, потное, волосы слиплись, цветом — воронье крыло, такие же смоляно-черные, но с каким-то глубинным серебристым отливом. — Кабальеро, мне надо срочно отъехать отсюда, — сказал Штирлиц. — Я не хочу, чтобы меня увидели в этой машине. Держите деньги, — он протянул ему тридцать песо, — и поторопитесь, в дороге я объясню вам причину. Как и всякий испаноговорящий человек, шофер обожал интригу и тайну; от сонливости его не осталось и следа, он мигом очутился на своем месте, включил зажигание и резко тронул свой грохочущий, как консервная банка, «Плимут», нажав до отказа на акселератор. Штирлиц посмотрел на часы: прошло две минуты. «Писай, милый, — подумал он о сыщике, — не торопись, тебе надо как следует облегчиться, когда-то еще придется, предстоит хлопотный день, бедолага». Он оглянулся: у дверей маленького аэропорта пока еще никого не было. «Парнишка выскочит через пару минут, — понял он, — только бы не подъехало какое такси; если не будет второй машины, можно свободно ехать в город, останавливаться возле автобусного вокзала и садиться на первый попавшийся рейс, который идет на юг, куда угодно, только на юг. В Кордову я должен приехать один, если только Райфель сказал Роумэну правду и там именно обосновался особый нацистский центр». — Сеньора преследуют? — спросил шофер. — Да. — Полиция? — Ну, что вы… Неужели я похож на преступника? — Соперник? — Ближе к истине. — Сеньор прибыл из Испании? — Да. — Я бывал в Испании. — Как интересно… Где же? — В Барселоне. До того, как я смог купить машину и лицензию, я плавал на сухогрузах. Хотите остановиться в нашем городе? — Да. Лучше, чтобы моя подруга приехала сюда… Сколько времени сюда идет автобус из Буэнос-Айреса? — Депенде[41]… Часов тридцать, кажется… Точно не знаю… Поселитесь в отеле? Или отвезти в пансионат? — В центр. Там я определюсь. — Хорошо, — шофер посмотрел в зеркальце; на шоссе всего лишь три крестьянские повозки, два велосипедиста и никого больше. — Пусто? — спросил Штирлиц. — Мы оторвались, — ответил шофер, но» тем не менее, еще круче поднажал на акселератор; машина загрохотала совершенно угрожающе. — Не развалимся? — поинтересовался Штирлиц. Шофер пожал плечами: — Может отвалиться правое крыло, но это не опасно. — Лучше бы избежать этого. — Тогда не будет хорошей скорости… Да и вообще я не очень-то понимаю, зачем нужны крылья? Чем больше обдув — тем лучше для деталей. Мой коллега Фернандес — он тоже ездит на «Плимуте» — позавчера приварил крылья, и у него тут же стали сдавать баллоны. Три раза пришлось менять их, представляете? Три раза за один день! А ведь сейчас наступает лето, согласитесь, корячиться под солнцем — работа не из приятных. — Сколько такси в городе? — О, масса! Уже пятнадцать. А еще два года назад было всего пять. Тут работал один «гринго», взял лицензию на уборку города, ну, он и объяснил, как выгодно истратить деньги на такси, чтобы выгадать время на бузинес. — На что? — Штирлиц снова оглянулся — все чисто, шоссе пустое. — На бузинес, — повторил шофер. — На языке «гринго» это означает «дело». «"Бизнес", — понял Штирлиц и в который раз подумал — бедные немцы… Гитлер огородил их колючей проволокой от мира, тоже произносили иностранные слова по-написанному, вот только „бузинес“ все-таки их минул, это слово было на слуху до тридцать третьего, множество американских фирмачей жило в Германии, особенно в Гамбурге и Бремене. Сколько же времени Гитлер мог бы эксплуатировать талант народа, не сломай мы ему голову? Да, немцы очень талантливая людская общность, к тому же от природы наделенная дисциплинированностью, — поди, не наработай ее в себе, как уживешься на том небольшом пространстве, которое отпущено ей историей?! Вмиг передрались бы! Да, немцы умеют работать так, как мало кто умеет, но, ведь получи они возможность лучше и больше знать, что происходит в университетах Штатов, Союза, Лондона, как бы они могли рвануть! Действительно, кого хочет наказать бог, того он лишает разума…» Он вышел из машины в центре, возле отеля «Трес рейес», подождал, пока шофер отъедет, заглянул в лавочку, где продавали продукты, поинтересовался, как найти автобусную станцию, пришел туда («Какое счастье путешествовать без чемодана и сумки!»), посмотрел расписание, обратился к старику в широкополой черной шляпе, сидевшему с большим баулом под навесом, выставив ноги на солнце, и попросил у него совета, как лучше добраться до Санта-Фе (Кордову называть не стал. «Черт его знает, этот америкашка вполне может приехать сюда через двадцать минут. Господи, надо поскорее отсюда убираться!»). Выслушав его совет «взять поезд» — можно поспать и не так трясет, как в автобусе, — отправился на вокзал, благо он был всего в трех «блоках» от лавки. «Надо запомнить, — подумал Штирлиц, — мелочь — основа основ моей профессии. Впрочем, какая у тебя сейчас профессия, нет ее. Разве понятие «беглец» можно определить профессией? Это состояние. А оно не может быть бесконечным. Стоп, — сказал он себе, — хватит! Не смей об этом. Ты в деле, им и живи! А если так, то запомни, что «блоком» здесь называют промежуток между двумя улицами; в Испании распространено «близ», «около», «наискосок»; тут же заметно американское влияние, никакой приблизительности, количество блоков — и все в порядке, только держи в памяти, не заплутаешься». По счастью, поезд отправлялся через полчаса. Штирлиц купил билет второго класса и сел в последний вагон, к окну: отсюда виден перрон. «Если парнишка появится, я его непременно замечу. А что ты будешь делать, если он появится? Снова выскакивать и зайцем петлять по улицам? Бежать на автобусную станцию? Какая-то страшная магнитная привязанность существует между преследователем и преследуемым; среди всех сотен тысяч людей, которые спокойно ходят по улицам, лишь между ним и мною существует некая таинственная связь, возможностей наших пересечений куда как больше, чем у всех, живущих здесь. Почему так? Зачем эта дьявольская мистика, не поддающаяся объяснению? Это поддается объяснению, — возразил он себе. — Ты и он думаете об одном и том же. Если бы ты заставил себя забыть о преследователе и смог жить, как все те, за кем не гонятся, ты бы пошел в кино или начал толкаться в магазинах, присматривая рождественский подарок, или же отправился в музей, — тогда возможность твоей с ним встречи была бы сведена до минимума. Но ведь ты думаешь о том, где можно затеряться или уехать, и он знает, что ты об этом думаешь. Он знает, что ты будешь стремиться на вокзал, на автобусную станцию или на пристань; он поэтому пойдет по твоим следам и вытопчет тебя, как охотник вытаптывает выводок вальдшнепов в августовском лесу. Если бы я заставил себя сесть в кафе на центральной площади, он бы не нашел меня. Он, этот парень, — егерь. А я ринулся в то место, которое подобно тому, где в лесу таится зверь, и егеря ведут сюда безошибочно. И вот я начал плавать. Это — плохой симптом. Так что ж, выходить из вагона? — спросил он себя. — И отправляться на открытую веранду кафе? Заказывать стакан минеральной воды и ждать, пока мой егерь, обессилев от усталости, просчитает и эту мою мысль, сядет рядом за столиком и начнет рассказывать про свой красный кирпичный дом в Оттаве? Он, кстати, там никогда не был, я его оглушил верно. Это заставит его повертеться и не быть таким наглым. Пусть будет наглым, — сказал он себе, — только бы поскорее отошел поезд, пусть он тогда хоть сто раз нагличает!» …Парень на перроне не появился. Поезд, провожаемый сотнями людей («Чисто испанское, — отметил он про себя, — поездка в соседнее село здесь расценивается как событие всемирно-исторического значения, будто на войну провожают или в тюрьму; каждый третий плачет. Ну что за люди, а?!»), медленно набрал скорость. Штирлиц вытянул ноги, расслабился и сразу же уснул; спал он спокойно, без сновидений, только перед тем самым мгновением, когда открыл глаза, ему показали его дом под Бабельсбергом и ту молоденькую девочку из Саксонии, которая убирала у него и готовила ужин; какая же она была хорошенькая. («Я люблю седых мужчин, наше поколение слишком инфантильно».) «Дурашка, это же не твои слова, нельзя повторять заученное». В Санта-Фе он приехал ночью. Город спал уже, и, хотя центр был похож на Испанию — такие же затаенные улочки, такое же подобие Пласа Майор, — людей не было, а ведь в полночь все испанские города полны народа («Кроме разве что Барселоны, — поправил себя Штирлиц, — но ведь это Каталония, ближе к Франции с ее буржуазной размеренностью и привычкой религиозно ценить время, которое следует обращать на дневное дело, а не полуночное бражничество»). Перед тем как выйти в город, он посмотрел расписание поездов на Кордову; запретил себе запоминать время отправления экспресса на Буэнос-Айрес («семь сорок пять» — попробуй забудь, теперь это будет врублено в память навечно). «Ничего, из Кордовы тоже есть поезд в столицу. После того, как я сделаю то, что мне надлежит сделать, отправлюсь туда. Хирург, который не провел до конца чистку раны, зная, что гниль осталась еще, нарушает клятву Гиппократа; полководец, позволивший смертельному врагу оторваться от преследования и встать на отдых для переформирования, обязан быть судим, как изменник; я не вправе не открыть их сеть, я знал, что она есть — тайная сеть наци, но я никогда не думал, что она может быть столь могущественной и разветвленной. И я не знаю, что мне еще удастся открыть в процессе поиска. Нам, — поправил он себя, — не мне, а нам, Роумэну и мне. Двое — не один». В городе он остановился в пансионате «Кондор». Хозяин спал уже, позднему гостю, однако, не удивился: — Вы из Корриентес? — Да. — Слава богу, теперь поезда стали ходить без опозданий, чувствуют руку сеньора президента Перона. — Хорошая рука? — поинтересовался Штирлиц. — Крепкая. Нам нужна именно такая рука… Нам и тем инглез, которые владеют всеми нашими железными дорогами. — Разве дороги еще не ваши? Хозяин покачал головой: — Нет. Пока что они принадлежат Англии. Поэтому и был бордель: не боялись власти, имели дело только с Лондоном… Так, у вас есть паспорт, сеньор? — Конечно. — Заполняйте анкету. — Обязательно? Я уеду утром. — А ночью может прийти полиция. И составит бумагу, что я принимаю клиентов без занесения в реестр, чтобы не платить налог с прибыли. Знаете, чем это для меня кончится? «Не надо ему давать мой американский паспорт, — подумал Штирлиц. — Я не знаю почему, но я чувствую, что этого делать не надо. Тем более Роумэн сказал, что документ вполне может быть меченным. Неужели против него играет кто-то из своих? Кто? Он боготворит Даллеса: „Его обманули, он не знал, кто такой Вольф, он не мог и предположить, что с ним говорит высший чин СС, он вел переговоры с генералом, это по-солдатски“. Я не смогу его переубедить, он относится к числу тех людей, которые по-настоящему верят тем, кому верят. Наверное, поэтому он мне так симпатичен, хотя верит Даллесу, который знал, с кем он садился за стол переговоров. Жать на Роумэна бесполезно, такие люди должны убедиться сами, а любое вторжение в свою убежденность они воспринимают как нарушение личного суверенитета, нет ничего обиднее этого — возникает ощущение собственной малости и незащищенности. Впрочем, — подумал Штирлиц, — малость и незащищенность суть синонимы, неужели мир обрушивается в то, чтобы исповедовать примат силы? Но тогда человечество окажется совершенно незащищенным, ибо первыми погибнут как раз те, кто не умеет защищаться: поэты, композиторы, философы, ведь нет никого ранимее, чем они. Их субстанция приближена к женской: поначалу — чувство, потом — мысль. Ощущение несправедливости рождало строки Гарсии Лорки; новое чувство времени подвигало Пикассо к «Гернике»; атака кинематографа на слово привела не к краху литературы, но к четкому покадровому выявлению мысли в строках Пастернака и Хемингуэя». — Можно посмотреть ваши комнаты? — спросил Штирлиц. — Если у вас нет документа, я не смогу пустить вас, сеньор, очень сожалею. — Что делать… — У вас неприятности с полицией? — Нет. Просто я иностранец… Не знаю, нужно ли мне было получать визу на посещение других городов, кроме Буэнос-Айреса? — Зачем? Зайдете в полицию, зарегистрируете свое дело или объясните, почему вы приехали сюда, — вот и все… Надеюсь, вы не «гринго»? По тому, как он это спросил, Штирлиц понял, что говорить о зеленом паспорте с гербом Соединенных Штатов нецелесообразно. «Отчего они так не любят их, — подумал он. — Все как один говорят об американцах „гринго“, это же бранное слово, почему? Воевать с ними не воевали, люди доброжелательные, открытые, шумные, — правда, чрезмерно, — но ведь это от детства, молодая нация. Почему такая въедливая нелюбовь к Северу? А вот то, что он мне посоветовал "зарегистрировать дело", — это серьезно. Как это говорили русские преферансисты — «курочка по зернышку клюет»?» (Он несколько раз ездил в поездах вместе с русскими; был тогда в черной форме; впитывал родную речь, наблюдал за «пульками», слушал споры, вдыхал пьянящий запах черного хлеба, нет такого в мире, нигде нет, ни в одной стране; и колбасы сказочные есть, и роскошные сыры, и прекрасные вина, но нигде нет такого черного хлеба — странно!) — Я не «гринго», — ответил Штирлиц. — Я немец. — Изгнанник? — Да. — Ну, к вам в полиции относятся хорошо, если только вас не разыскивают в Нюрнберге… — А что, я похож на такого? — Разве сеньор Адольфо Хитлер был похож на людоеда? Вполне респектабельный человек… А в Нюрнберге рассказали про него такое, что волосы становятся дыбом. — Вы верите тому, что там рассказывали? — Здешние немцы говорят, что все выдумано… Но есть и такие, кто убежден, что в Нюрнберге сказали только половину правды… Здесь ведь живут и те, которые убежали от Хитлера… Тоже очень порядочные люди… У них есть свой клуб имени немецкого ученого Гете… — Гете был поэт, — заметил Штирлиц, и сразу же подумал, что неправ: «Поэт, если он не только сочинитель строк, но и мыслитель, обязательно являет собой новый шаг в истории цивилизации; информация, заложенная в его творчестве, сообщает миру новое качество, слово легче запомнить, чем формулу, рифму — тем более. Пушкин — зарифмованная философия девятнадцатого века, кодекс морали, прозрение и одновременно ретроспектива человеческой истории, преломленная сквозь судьбу России». — Возможно, — согласился хозяин, — я его не знаю. А те, кто приехал сюда после войны, вступили в клуб моряков крейсера «Граф Шпее». Тоже очень хорошие люди. Но слишком громко поют песни про сеньора дона Адольфо Хитлера, когда перепьют пива… Неужели вы все пьете так много пива? — Как один, — ответил Штирлиц и, попрощавшись, вышел из пансионата. По тихим, совершенно безлюдным улицам он прошел по городу, задержался около одной из витрин: дед Мороз в сомбреро держал за руку Снегурочку; кукла была черноволосая, с глазами, наведенными, как у оперной певицы, настоящая Кармен. «Любопытно, — подумал Штирлиц, — а по прошествии лет, когда мир станет еще более крошечным, а самолеты будут летать не с нынешней сумасшедшей скоростью пятьсот километров в час, а с еще большей (мысль ученого, работающего в военном конструкторском бюро над преодолением скорости, вполне может оказаться более революционной, чем бунт Лютера или утверждение Галилея; только те вошли в историю, а этот останется безымянным), что станет с людскими представлениями, объединяющими человечество? Станет ли Снегурочка, пришедшая сюда из Европы, голубоглазой, беленькой, в платьице с рюшечками или по-прежнему будет такой же черноволосой Кармен в обтягивающем платье и с шалью за спиной? Или родится какой-то новый, единый эталон для всего мира? Хорошо, — возразил он себе, — а почему Снегурочка должна обязательно стать голубоглазой блондиночкой, а не желтенькой, нежной японочкой? Потому что, — ответил он себе, — я думаю так, как привычно; это дурно; мысль не имеет права на удобство, — это от лености; конец прогресса. Пусть здешняя Снегурочка остается жгучей брюнеткой, — сказал он себе устало, — а мне бы неплохо поспать в кровати, все-таки поезд — это мучительное ожидание приезда, плохо думается; самолет в этом смысле лучше, тебя растворяет небо, предлагая свой закон, ты подвластен во время полета ему, а не земле, не только иной ритм, но даже объем тех проблем, о которых думаешь». В пансионате «Альпараисо»[42] («Чем хуже комнаты, тем громче название. Неужели в раю могут быть такие узенькие оконца?!») хозяйка поинтересовалась, не из Испании ли сеньор: «Моя бабушка была испанка, я неравнодушна к людям с Пенинсулы, даю им скидку на пять процентов». На вопрос, требует ли она у испанцев паспорта, ответила: «Нет, конечно»; пообещала разбудить в шесть тридцать, принесла кувшин с водой: «Водопровод безумно дорог, трубы приходится покупать у проклятых „гринго“. Вот вам тазик для умывания, ничего, так мылись наши родители и жили неплохо, лучше нас; согласитесь, люди живут все хуже и хуже от поколения к поколению». — Если вы сделаете водопровод, — заметил Штирлиц, — к вам не будет отбоя от желающих, хорошо заработаете… Женщина улыбнулась (лицо у нее было чуть опухшее от сна, мягкое, прелестное, Штирлиц только сейчас понял, как она мила). — «Все, что имеешь, раздай нищим и будешь иметь сокровище на небесах, и приходи, следуй за мной». Услыхав же это, человек опечалился, ибо был очень богат. Увидав его печаль, Иисус сказал: «Легче войти верблюду в ушко иглы, чем богатому войти в царство божие». И сказали услышавшие: «Кто же может быть спасен?» Он же сказал: «Невозможное людям возможно богу». Штирлиц, вздохнув, продолжил: — И сказал Петр: «Вот мы, оставив то, что имели, последовали за тобой». Он же сказал им: «Истинно говорю вам, что нет никого, кто, оставив дом, или жену, или братьев, или родителей, или детей ради царства божия, не получил бы во много раз больше во время сие, а в веке грядущем — жизнь вечную». — А дальше? — сказала женщина, пропуская его в маленькую комнату. — Вы помните? — Конечно. — Прочтите. — Я больше люблю слушать. Прочтите вы, ваш язык такой испанский, такой чудный, у нашего священника такой же, я его слушаю и плачу… — Отозвав же двенадцать, он сказал им: «Вот мы восходим в Иерусалим, и свершится все написанное чрез пророков о сыне человеческом: ибо он будет предан язычниками и подвергнется поруганию и оскорблению и оплеванию, и по бичевании убьют его, и в день третий он воскреснет…» И они ничего не поняли из этого, и слово это было сокрыто от них, и не разумели они того, что говорилось… — Вы не священник? — спросила женщина. — Нет. — Я очень люблю учить наизусть… Это помогает мне заполнять документы для налоговой инспекции, все в голове, не напутаешь, а то ведь такой штраф сдерут. — Не кощунствуйте, — мягко улыбнулся Штирлиц. — Если вы учите Евангелие для того, чтобы оперировать с банковскими счетами, бог вас накажет. — Если бы он был по-настоящему справедлив, — тихо сказала женщина, — он бы давно наказал тех, кого надо… А они живут себе, злорадствуют и даже в церковь не ходят… — Вы плакали сегодня? Я чем-нибудь могу вам помочь? Женщина покачала головой: — Спасибо, что вы это сказали… Нет, вы не можете мне помочь… Хотите кофе? — А это не очень трудно? — Нет, нет, я сделаю вам. Сколько положить ложек? Одну? Две? — Если можно — две. — Хорошо. С сахаром? Почему-то европейцы предпочитают сахарин… — Без сахара и без сахарина, я пью горький кофе… И, если это не составит труда, пожалуйста, принесите мне несколько листков бумаги и ручку… «Красивая и зеленоглазая ящерка, здравствуй! Как много горя затаилось вокруг нас, бог ты мой! Каждая крыша — хранительница печалей людских. Почему мы так тщательно скрываем несчастья и столь доверчиво выставляем напоказ свою радость? Ты боишься дурного глаза? Я — очень. Хозяйка пансионата только что принесла мне бумагу, перо и кофе, она очень мила, но не в моем вкусе. Если женщина все-таки может переступить «не в моем вкусе», то мужчине это сделать значительно труднее, пожалуй, невозможно даже, и дело тут не только в физиологии. Старый и мудрый циркач Раунбреннер из Вены говорил мне, что львицы податливы в дрессуре; глядя на них, начинают работать и львы; если же готовить номер с одними гривастыми, ничего путевого не подучится, одно рычание. Здесь очень тихо, стены дома побелены так же, как в Испании, я слышу скрип пера, и моя зыбкая тень (хозяйка зажгла свечу, экономит на электричестве) громоздится на этой беленой стене неким кряжем, выдутым ветром, — вот-вот до конца рассыплется. Мне приятно писать тебе это письмо, потому что ты единственный человек из тех, что милы моему сердцу, кто досягаем ныне для меня. Ты заметила: я сказал ныне. Пожалуйста, отнесись к этому серьезно. Я не вправе лгать тебе, каждый из нас хранит свою тайну; никогда и никто не открывает себя до конца — даже, увы, в те минуты, когда, кажется, люди растворены друг в друге. Я пишу тебе второе письмо. Первое писал в самолете, зажатый фанерными стенками (впрочем, они задекорированы прекрасным материалом: какой-то атлас, очень красивое соседство голубого, розового и светло-зеленого; эти три цвета — в общем-то тривиальные — здесь, в небе, казались мне очень земными, а потому — прекрасными). Мне совестно задавать тебе вопрос, но я задам его, сказав предварительно, что мое прошлое принадлежит одному мне, так же как и будущее. Я не знаю, когда оно, это будущее, настанет, — может быть, через полгода, а может быть, через три, но оно грядет, следовательно, нам с тобой может принадлежать лишь настоящее. Готова ли ты к тому, чтобы удовлетвориться настоящим? Только, пожалуйста, не торопись отвечать. Можно обманывать врага (хотя лучше побеждать его в бою). Во время осенней охоты в горах можно обманывать кабана: шансы равны, обман можно квалифицировать как хитрость, необходимую в схватке. Нельзя обманывать детей и женщин: ничто так не взаимосвязано, как дитя и женщина. Художники создали много картин, посвященных материнству, однако никто еще не написал картины «Отцовство». Если ты читала книгу русского писателя Николаса Гоголя про истинного кабальеро Тараса Бульбу, ты должна была задуматься об отцовстве: отношение старого казака к молодому сыну совершенно отлично от отношения матери. Для нее идея, битва, мор — все на втором плане! Сначала — жизнь ее дитяти, все остальное вторично. Если ты хочешь в этом отрезке настоящего, которое мне отпускает (или — точнее — к которому меня понуждает) жизнь, быть рядом со мной, я буду счастлив. Но и это не все. Мои средства (аргентинский менталитет предполагает умение хорошо считать, здесь это не обидно) составляют тысячу семьсот сорок четыре доллара. Для меня это огромные деньги. Для нас с тобой это гроши. Не знаю, смогу ли я обратить твои деньги (если они у тебя есть) в дело и обеспечить тебя так, как ты к этому привыкла. Пожалуйста, извини, что я пишу тебе это, но я не могу иначе: с самого начала должно говорить правду, обозначая все исходные условия. Мы — подданные импульсов. Более всего я боюсь, что ты, не взвесив все толком, ответишь, что готова прилететь ко мне. Жертвенность, как правило, оборачивается катастрофой. По прошествии месяцев начинается разочарование, которое чревато душевным кризом. Я был бы законченным мерзавцем, если бы сказал, что не могу жить без тебя. Могу, зеленоглазая. Увы, могу. Жизнь приучила меня жить головою, подчиняя поступки разуму, а не эмоциям. Я обязан сказать тебе со всей честностью, что мне нужна твоя помощь. Пожалуй, ты единственный человек, которому я здесь верю. Я не знаю почему, но верю. Ты вправе возразить: «Это же импульс, чувство, где логика?» Я соглашусь с этим. Альберт Эйнштейн, однако, начал свою теорию относительности с постулата: «Допустим, бог существует. В таком случае, скорость света будет равняться…» — и пошло дело! Я бы очень хотел, чтобы ты ответила мне — по размышлении здравом: «Мне было приятно увидеть тебя после десяти лет разлуки, но я не хочу довольствоваться настоящим, а тем более таким настоящим, в котором тебе нужна лишь моя помощь. Женщина значительно больший мечтатель, чем мужчина, она в большей мере живет надеждой на будущее, чем воспоминанием о былом; настоящее тем и ужасно, что оно быстролетно. Твое письмо слишком логично и взвешенно, чтобы я могла мечтать о чувстве». Пожалуйста, напиши так. Не строй иллюзий. Мир жесток и сложен, каждый из нас несет в себе частицу этого мира; мы в долгу у прошлого; долги необходимо отдавать; сейчас я этим и занимаюсь. Это мужская работа — отдавать долг и доделывать то, чего не успели твои друзья. Нет ничего греховнее предательства памяти. Когда человечество забывает историю, подлинную историю, а не придуманную ленивыми неудачниками от политики, карликами, лишенными интеллигентности, тогда начинаются болото, гниение, застой. В сорок шесть лет я более чем когда-либо вижу то, что не успел доделать. Живописец, если он мастер, может создать школу. Человек моей профессии лишен возможности иметь учеников, тем более что я лишен дара слова, которым можно описать все то, что я знаю. Поэтому я обрек себя на действие. Оно всегда превалировало в моей жизни, а сейчас — тем более. Пожалуйста, подумай, на какую муку ты себя обречешь, если ответишь согласием. Ты обязана спросить: «Зачем ты говоришь в начале письма, что ждешь меня и что моя помощь нужна тебе, а в конце просишь отказать тебе?» Это вполне честно. Откровенный разговор возможен только в письмах, потому что ты не видишь моих глаз, не ждешь возражения, не ищешь во мне того, что хотела бы найти. Слово должно быть выражением правды, а не лжи, тем более написанное, а не произнесенное. Чувство в слове написанном переплавляется в логику; пусть оно безжалостно, но именно в этом и сокрыто высшее милосердие слова. И на этот твой возможный вопрос я отвечу: я пишу тебе потому, что мне больше некому написать. Я отвечу тебе: да, я понимаю, как это жестоко. Я скажу тебе: если живописец боится взять кисть, полагая, что картина, стоящая у него перед глазами, не под силу ему, тогда он не творец. Я скажу тебе: мир устал от условностей и закрытости. Хочется, наконец, — хотя бы сейчас, когда ночь лежит над тем миром, в котором я живу, — сказать правду листу белой бумаги. Мне совестно за это мое письмо, потому что я вижу в нем торг. Но я не мог его не написать, ибо в нем — надежда. Сейчас я лягу спать, а утром решу, отправлю его или нет. Я должен прочесть его при солнце. Если я решу его отправить, то адрес, по которому ты мне ответишь, будет простым: Ричард Майр, Кордова, центральная почта, Аргентина, до востребования». …Он проснулся за несколько минут перед тем, как хозяйка мягко постучала в его дверь: — Сеньор, пора… — Спасибо, — ответил он. — Вы так любезны, я бы наверняка проспал. — Я приготовила вам кофе. — Благодарю вас. Он быстро умылся, прочитал письмо, лежавшее на столе, не садясь; поморщился: «Философствую, как человек, ожидающий приговора, а я ведь уже приговорен. А об этом я не написал. Это плохо. Приехав ко мне, она окажется на мушке. Как и я. За мной идет охота, я ненадолго оторвался, они найдут меня через Роумэна, они сделают все, чтобы он приехал ко мне. Или я к нему. И тогда я уже не оторвусь. Мой провал — дело времени. Нельзя это таить от себя, а уж от нее тем более». Он посмотрел на часы: «У меня есть пять минут, никогда нельзя откладывать то, что можешь сделать сейчас». Штирлиц присел к столу и дописал: «Зеленоглазая моя! Я прочитал это письмо утром. В комнате много солнца, оно пронизывает маленькую комнату, и нет уже на белой стене моей зловещей тени. Ночь — время призраков, день предполагает правду. В первую очередь с самим собой. Так вот, я загнан, за мной идут по пятам, меня ищут и обязательно найдут. Увы, ты будешь бессильна помочь мне, но обречешь себя на горе. Точнее: я обреку тебя на горе. Еще точнее: тебя обрекут на горе те, кто меня ищет. Я уходил от этого, главного, прошлой ночью. Я хитрил с самим собой, я тешил себя надеждой. Так что в том настоящем, которое нам, возможно, отпущено, бог знает, сколько дней нам придется провести вместе. Боюсь, что мало…» — Сеньор, вы опоздаете, — услышал он тихий голос хозяйки. Штирлиц посмотрел на часы: «Время. Я допишу письмо в поезде, в конце концов можно купить вечное перо на вокзале, не обязательно брать „монблан“, можно писать и обыкновенной здешней „самопиской“, не может быть, чтобы здесь их не было в продаже». Женщина ждала в маленьком холле; всего пять столиков. «Действительно, семейный пансионат. Вот бы где спокойно пожить, продумав, как поступать дальше. А что думать, — спросил он себя. — Тебе не надо думать. От Роумэна ты имеешь данные, что в Кордове работает штандартенфюрер СС Танк, автор авиационных моторов, человек Геринга; есть у тебя адрес одного из звеньев цепи: неизвестный, калле Сармьето, пятнадцать, связник Райфеля, перевалочная база в направлении на Чили. Ты имеешь еще одного человека, он инженер, работает на заводе, Хуан-Альфрид Лопес; ты должен быть там, в Кордове, и делать свое дело, которое есть продолжение того, которому ты отдал добрую треть жизни, лишившись дома, семьи, Сашеньки, сына…» — Вы любите горячий хлеб? — спросила женщина. — Или только слегка подогретый? — Слегка подогретый… Как это любезно, что вы встали в такую рань. — А почему вы говорите шепотом? — Чтобы не разбудить ваших постояльцев. — У меня их нет. — Почему? Прекрасный пансион, очаровательная хозяйка. — Очаровательную хозяйку муж обвинил в неверности… А в нашей стране нет развода… И поэтому в моем пансионате мало кто теперь останавливается… Штирлиц мягко улыбнулся: — У человека было двое детей, и он, подойдя к первому, сказал: «Дитя мое, сегодня иди работать в винограднике». Он же ответил: «Иду, господин» — и не пошел. И подойдя ко второму сыну, человек сказал то же. И тот ответил: «Не хочу». А после раскаялся и пошел. Кто из двоих исполнил волю отца? Говорят: последний. Говорит им Иисус: «Мытари и блудницы идут впереди вас в царство небесное…» — Это из Матфея? — Да. Вы хорошо знаете тексты… Женщина вздохнула: — Ночью я сказала вам неправду. Я постоянно читаю эту книгу не для того, чтобы легче считать деньги и делать финансовые отчеты. Деньги трудно считать, когда их много, а у меня их нет… Просто одной очень страшно, особенно если нет детей… — По-моему, трудности жизни куда страшнее, если есть дети. — Так считают мужчины. Вы не правы. Когда есть дитя, женщина обретает силу и лишается страха. В вагоне он зашел в туалет и письмо к Клаудии сжег, полагая, что в Кордове напишет новое; иного выхода нет; рядом с ним должна быть женщина; ничто так не легализует мужчину, как это. «Ты сам сказал эти слова, — спросил себя Штирлиц, — или их кто-то другой произнес в тебе? Если это сказал ты, тогда тебе должно быть очень за них стыдно; цель, которую оправдывают средства, всегда оказывается бесполезной. Я должен написать Клаудии всю правду; нельзя начинать то дело, которому ты отдашь себя, с безверия. Или я решу открыться ей по-настоящему, или не напишу ни слова». То, что он не отправил письмо Клаудии из Санта-Фе, спасло его: после того как Роумэн вылетел в Асунсьон, все его контакты (Клаудиа в том числе) были взяты под наблюдение теми или иными секретными службами: корреспонденция перлюстрировалась, телефонные разговоры прослушивались, а банковские счета подвергались самому тщательному изучению. Даллес, Макайр (Нью-Йорк, декабрь сорок шестого) Выслушав Макайра с несколько отстраненным, рассеянным интересом, Даллес, покачав головой, заметил: — Я бы не сказал, что эта история может вас радовать, Боб. Помните строки Ли Ю? «Так много, много тысяч ли прошел за десять лет, но где я горя не видал, где не видал я бед? Чуть-чуть погреюсь у костра, и снова в дальний путь, но прежде, чем поводья взять, мне хочется вздохнуть: жалею и скорблю о том, что муки зря терплю, я наш родимый Юйгуань не отстоял в бою…» Помните? — Да, я читал его стихи. — Наверное, засыпаете над ними? — усмехнулся Даллес. — Ничего не попишешь: если нравится мне, должно нравиться и вам, не так ли? Макайр хотел было возразить, но, взглянув на Даллеса, ожидавшего его ответа с улыбкой, весело рассмеялся: — Вообще-то вы правы, Аллен. Я действительно засыпаю над этими чертовыми китайцами. Читать поэзию — удел избранных. — Это вы хорошо заметили. Именно так: не только создавать поэзию, но и уметь ее читать — дано отнюдь не многим… Но вы запомните это имя. Боб, запомните… Ли Ю написал десять тысяч стихотворений… Вернее, написал-то он много больше, я имею в виду лишь сохраненные неблагодарными потомками… За свою поэзию он пять раз был в ссылке и восемь раз отмечен высшими наградами императора. — Даллес повторил: У них ссылка являлась формой университетского образования, без нее поэт не поэт, а так, недоразумение… Ну, хорошо… Давайте подведем итог. Роумэна вы проиграли? — Я бы так категорически ситуацию не определял. Даллес недовольно поморщился: — Вносите предложения. Определяйте сложившуюся ситуацию так, как вам представляется целесообразным ее определить… — Я исхожу из того, что чем хуже на этом этапе, тем лучше в будущем. — Ну, знаете ли, оставьте эту концепцию футурологам. Мы с вами реалисты… Точнее говоря, мы обязаны ими быть… Судя по всему, информация о наших связях с Геленом, которую вырвали Роумэн и Штирлиц, будет носить шоковый характер… Вы понимаете, какой подарок получат русские для своей аргументации, по испанскому вопросу в частности? Что бы вы потом ни говорили про этих людей, как бы убедительно ни доказывали наличие большевистской конспиративной сети — Гаузнер — Штирлиц — Роумэн, информация о людях Гелена, работающих на вас, окажется сильнее. — Информация только тогда становится информацией, когда ее печатают в газетах или передают по радио. В противном случае это слухи. Даллес кивнул: — С этим согласен, спору нет, вы правы. Держите прессу под контролем? — Буду держать. — Убеждены? — Убежден. — На случай каких-то непредвиденных поворотов имеете альтернативные предложения? — Да, я связался с адвокатом Лаки Луччиано… Даллес сразу же перебил: — Меня не интересует, с кем вы связываетесь, это ваша забота, ваша, а не моя. Я присматриваюсь к вам, мне нравится ваша хватка, но порой вы видите лишь те вопросы, которые составляют тактику ближнего боя, но никак не стратегию предстоящего сражения… Не заскучаете, если я прочитаю вам маленькую лекцию? — Аллен, для меня счастье быть с вами каждую минуту, я стольким вам обязан… — Вы мне абсолютно ничем не обязаны, — улыбка сошла с лица Даллеса, которое сразу же сделалась безжизненной маской: глаза-льдышки; прорубленная щель узкого рта; полнейшее отсутствие. — Не следует строить наши отношения по принципу «ты — мне, я — тебе». Ваша позиция угодна сегодняшнему дню, только поэтому я поддерживаю вас. Чисто дружески, иначе не умею… Да и вообще, — лицо вновь сделалось живым, — что может бывший сотрудник разведки? Бывшие ничего не могут, кроме одного: думать на досуге и делиться кое-какими соображениями с теми, на кого они имеют определенные виды. Макайр усмехнулся: — Вы не рассердитесь, если я спрошу вас? — На вопросы сердятся дураки и склеротики. А я не дурак, и врачи пока что не находят у меня признаков склероза. — Зачем вы постоянно кокетничаете? — спросил Макайр, пугаясь собственной дерзости. Даллес раскурил трубку, изучающе посмотрел в глаза Макайру, пыхнул ему в лицо дымом, сделав это вполне демонстративно; серые глаза его, сделавшись голубыми, потеплели из-за того, что Макайр не двинулся, сидел, как изваяние. — Кокетничают старые женщины. Боб, — ответил Даллес после тяжелой, выжидающей паузы, когда в глазах собеседника появилась тревожная растерянность. — Я вполне нормальный человек, поэтому кокетство для моей субстанции противоестественно. Это моя обычная манера поведения. И мышления. Я такой. Боб. И другим не буду. Я очень люблю собак, знаете ли. И беспредельно им верю. А вы, я слышал, держите дома двух сиамских кошек. Следовательно, мы в чем-то полярны. Поэтому и с вами я обязан говорить с известной долей страховки. Если вы настоящий разведчик, то и вы, в свою очередь, обязаны не верить мне, проверяя и перепроверяя каждое мое слово. Любая разведывательная комбинация есть система постоянно перемещающихся данностей… Похоже на химическую реакцию… Тут не верить надо, а следить… За приборами… Так вот, сейчас в Белом доме, — неожиданно сменив тему, продолжил Даллес, — созрела комбинация… Ее смысл сводится к следующему… Генерал Джордж Маршалл, герой войны, знающий ужасы войны не понаслышке, выносит на суд народа страны свой план мира. Согласно плану Маршалла, Соединенные Штаты готовы оказать помощь Европе в восстановлении несчастного континента. А Европа, как известно, начинается в Дублине, а заканчивается на Урале. Без нашей помощи Европе будет очень трудно подняться из пепла, согласны? — Совершенно согласен… Но ведь Урал находится в России, Аллен. — Вы против того, чтобы мы помогли нашему союзнику по антигитлеровской коалиции? — Даллес пожал плечами, посмотрев на собеседника с удивлением. Макайр задумчиво заметил: — Искусству постоянной игры, конечно, никому не дано научиться, это врожденное. Я подчас теряюсь, разговаривая с вами. — А я этого именно и добиваюсь. Из вашего замечания я понял, что вы не одобряете желания Маршалла помочь русским в их восстановительной работе? — Вы как ледокол, Аллен. Вы лишаете собеседника права на собственную точку зрения. Мне ничего не остается, как идти за вами — покорно, словно мусульманская женщина. — А вы боритесь против меня, Боб. Отстаивайте себя, спорьте, иначе мне неинтересно, я не вижу в вас собеседника, мне не на ком оттачивать лезвие мысли… — Конечно, я считаю безумием помогать русским! Даллес убежденно возразил: — Мир не поймет нас, если мы станем помогать Англии и Франции и не протянем дружескую и щедрую руку России. Вопрос заключается в том, чтобы сама Россия отвергла эту помощь. Боб. Мы предложили — они отказались: вопрос стоит именно так… Как этого добиться? Русские, став сверхдержавой, не примут предварительных условий. А мы должны подвигнуть Белый дом к тому, чтобы эти условия были сформулированы в высшей мере тактично и двоетолкуемо. К счастью, люди не подготовлены к государственному мышлению, мы приучили их следовать слову тех, кто выступает на радио, пишет в газете иди снимает кино… Следовательно, нам нужно срочно, именно срочно, Боб, вымести из газет, с радио, из Голливуда всех левых, заменив их теми, кто станет формировать общественное мнение так, как это нужно нашей демократии. Для этого-то и реанимирована комиссия по антиамериканской деятельности, для этого-то мы и подвигнули туда Маккарти: большинству американцев понятна его жизненная концепция — фермерская, традиционная, обстоятельная, чурающаяся всего иностранного… Второе… Поскольку людям нужен хлеб и зрелища, его комиссия должна ставить интересные спектакли. Американцы должны слушать его допросы левых с захватывающим интересом: красные шпионы наводнили Америку, агенты ГПУ готовят переворот и захват власти в Вашингтоне… Смешно? Ну и смейтесь на здоровье! А люди должны пугаться… Вот зачем вам был нужен «четырехугольник» Эйслер — Роумэн — Штирлиц — Гаузнер… Боюсь, что вы не успеете подготовить этот спектакль именно сейчас… — Успею. Даллес покачал головой: — Нет, Боб, не успеете. Не обольщайтесь. И — как ни странно — хорошо, что вы опоздали. Порой надо идти за событиями, это иногда выгоднее, чем пытаться предвосхитить их… Не ясно? Объясняю… Конечная цель плана Маршалла — но об этом знаете в государственном департаменте только один вы, даже заместитель секретаря до конца не посвящен в задумку — состоит в том, чтобы, начав помогать Англии, Франции, Италии, Греции, Турции, Норвегии, мы создали новую европейскую общность, вместо потерянного из-за Рузвельта прошлого санитарного кордона, который проходил через Варшаву, Вильну, Ригу и Бухарест… Значит, надо сделать так, чтобы он проходил по Берлину, Вене, Копенгагену… А там посмотрим, что произойдет в Праге, Будапеште и Софии… Чем больше мы нагнетем ситуацию в нашей стране, чем интереснее и страшнее будет ставить свои спектакли Маккарти, тем вероятнее ответ Сталина, а он ведь дока на свои представления, вот пусть он их и режиссирует у себя дома… Мы помогли ему, начав спектакль Маккарти, будем помогать и с планом Маршалла, да и еще кое в чем. Но ведь вы заметили, что, когда я говорил о новой европейской общности, Германия не была даже упомянута мной? Полагаете, я забыл эту страну? Нет, Боб, я люблю эту страну, и я никогда ее не забуду. По прошествии года-двух мы начнем оказывать мощную и открытую экономическую помощь Германии, ее западным зонам… И — одновременно — начнем развернутое наступление на юг нашего континента. Русские будут заняты европейской проблемой. Следовательно, у нас развязаны руки на юге. Ясно? Вот тогда-то мне и понадобится тот «четырехугольник», который к тому времени, возможно, сделается «пятиугольником», — чем больше углов, тем лучше, страшный спектакль привлекает большее количество зрителей… Следовательно, конспиративная группа Роумэна — Штирлица более всего будет мне сладостна чуть позже… Так что думайте о сценарии впрок… В Голливуде скоро не останется ни одного левого, это я вам обещаю, заведите дружбу с теми, кто пишет сценарии, не грех поучиться искусству интриги, право… Не смейтесь… Вы даже не представляете себе, как я серьезно сейчас говорю… Кстати, как вы относитесь к Роумэну? Макайр не ждал этого ответа. Даллес умел так ломать темп и предмет разговора, что далеко не каждый выдерживал нагрузку собеседования с ним. — Я бы не сказал, что достаточно хорошо его знаю, Аллен… — Зря вы так, — Даллес поморщился. — Я не случайно присматриваюсь к вам. Я заинтересован в вашем будущем, научитесь быть самим собой, не бойтесь ошибиться, а пуще того — не угодить собеседнику… Постарайтесь понять: если я, лично я, убежден в вашей беспредельной преданности, то, поверьте, мне значительно более угодно, чтобы вы принимали волевые решения, не боялись брать на себя ответственность, не страшились ошибок… В пределах той линии, границы которой я оговорил с вами заранее, — жмите, разыгрывайте свое действо, чем активнее будете раскручивать мое дело, тем больше очков наберете… Знаете, как бы я ответил на вашем месте? — Нет. — Хорошо, а как вам кажется, что бы я сказал на вашем месте? Макайр вздохнул: — Вы сотканы из парадоксов… Наверное, вы бы сказали, что Роумэн честно воевал против наци, славный парень, не очень-то ловкий, слишком прямолинеен… Даллес снова пыхнул табачным дымом в лицо Макайра: — Нет, я бы ответил не так… Я бы сказал, что восторгаюсь честностью и мужским благородством Роумэна… Вы бы не стали жениться на такой подруге… И я бы не стал… Не хватило бы смелости, во-первых, и, во-вторых, рыцарского отношения к женщине… А он пренебрег нашими паршивыми условностями… И правильно поступил. Боб… Он будет счастлив со своей женой… Он будет с ней так счастлив, как ни вы, ни я не были счастливы и минуты… — Даллес положил трубку рядом с пустой чашечкой, поманил официанта, попросил повторить кофе мистеру Макайру и себе, задумчиво продолжив. — Я бы ответил. Боб, что Роумэн такой человек, которого лучше держать в друзьях, чем во врагах… Он настоящий американец, он знает, чего хочет, и умеет драться против тех, кого считает нашими врагами… Он отнюдь не так прямолинеен, как вам кажется… Да, подчас он сначала поступает, а потом думает, но ведь думает же! И он совершенно лишен того, чем вас с избытком наградил бог. Боб… Макайр долго ждал, что Даллес закончит фразу; тот, однако, молчал. — Чего же он лишен, Аллен? — А вы как думаете? — Не знаю. — Вам не очень-то идут впрок мои уроки… Я понимаю, что вы не знаете… Меня интересует, что вы думаете по этому поводу… Вы говорите так, словно человек, продающий корову на субботнем рынке, — постоянно боитесь показаться смешным. Макайр вдруг набычился: — Так не говорите столь покровительственно, вот я и не буду бояться! Даллес улыбнулся: — Теплее… Таким вы мне больше нравитесь. Боб. Только это не демократично: требовать от собеседника менять его манеру разговора. Надо самому разговаривать так, чтобы беседа шла на равных. Не сердитесь, я говорю это потому, что в будущем вам придется встречаться с людьми куда более высокими, чем бедный адвокат Даллес, смотрите, не продешевите, будьте личностью, отстаивайте самость. Кстати, это русское выражение, и оно таит в себе весьма глубокий смысл… Так чего же лишен Роумэн по-вашему? — Ловкости. — Холодно. — Пробойности. — Еще холоднее… Он более пробойный, чем вы, потому что переживает пору любви, а это такое состояние, когда человек может сдвинуть с места Большой Каньон… Он лишен страха. Боб, вот в чем дело… А это очень опасное человеческое качество. Оно присуще либо дуракам, либо очень умным людям… Я во многом разделяю его ненависть к нацистскому подполью, Боб, очень во многом… Но, увы, лошадей нельзя перепрягать на ходу, тем более что у нас нет запасной лошади. Нацисты типа Гелена — да, да, он нацист, и не закрывайте на это глаза, он фанатик немецкой идеи, с этим и умрет, — должны, перед тем как они окончательно исчезнут с политической арены, очистить запад Германии ото всех левых, уступив место разумному, угодному и управляемому нами правому центру. Вот моя стратегия. Союз России с Германией — это европейская тенденция, и она мне очень не по душе. Альянс Германии с Америкой — американская тенденция по своей сути, и меня это вполне устраивает. Мы не удержим Германию без того, чтобы Гелен сейчас не провел той работы, которую он проводит, особенно против русских. А это не может не вызвать в Кремле такое чувство недоверия к немцам, такую подозрительность по отношению к ним, что и в будущем они станут смотреть на Германию сквозь призму именно этой исторической памяти… Той, которую мы с вами сейчас создаем… И не падайте со стула. Боб, но через какое-то время я был бы не прочь разрешить русским кое-что узнать об организации Гелена — пусть еще больше шарахнутся! Именно это понудит их относиться к Аденауэру — а мы поставили на старца — как к пугалу. Сталин — получив такого рода информацию — никогда не сядет с ним за стол переговоров, что и требовалось доказать. Сталин будет ждать левого правительства в Германии и не дождется. Парадоксально, но факт: с помощью нациста Гелена нам надо умертвить немецкий национальный дух, растворив его в нашем экономическом могуществе, вот о чем я думаю, когда представляю себе то горе, на которое вы обречете столь симпатичного мне американца по имени Пол Роумэн… Вообще-то, было бы совершенно идеально, сделай вы так, чтобы Роумэн — со всей его информацией — исчез… — Я уже думал об этом. Увы, я был обязан рассмотреть и эту горестную возможность… Нет, нет, я не подделываюсь под вас, Аллен, мне так же, как и вам, жаль его… — Вы с ума сошли, — Даллес рассмеялся, откинувшись на спинку высокого стула (в его клубе мебель была англиканского стиля, очень строгая и конкретная). — Вы сошли с ума! Я имею в виду исчезновение Роумэна на какой-то срок из этой страны… Пусть Маккарти ставит свой спектакль по Эйслеру и Брехту без Роумэна. Эти немцы отнюдь не агнцы, они умеют стоять так твердо, что их не свалишь, я проанализировал их поведение на допросах, крепки… Позиция, ничего не попишешь… — Не понял. — Вот и хорошо, что не поняли, еще бы вы все во мне понимали… Словом, у вас есть над чем поразмышлять, хотя времени на раздумье осталось в обрез… — Как вы отнесетесь к включению в наши дела синдиката? У ме… Даллес резко оборвал Макайра: — Повторяю, Боб, подробности — это ваша забота. За ремесло вам платят деньги. Меня совершенно не интересует, как вы будете делать, меня занимает лишь то, что вы в конце концов сделаете. Где Штирлиц? — Не знаю. Ищем. Найдем. — Где Роумэн? — Под контролем. — А его замыслы? Макайр ответил не сразу: — Да… В общем и целом — да. Я его чувствую. — Чувствуют китайскую поэзию эпохи Сун. Врага надо знать… Как славно мы посидели. Боб, я всегда отдыхаю с вами душой. Расскажите, кто проиграл вчера на корте — Гиббер или Спатс? …Столь резкий поворот в задуманной комбинации был сделан Даллесом не случайно: бывший фюрер военной экономики рейха Гуго Стиннес только что прислал ему личное и сугубо конфиденциальное письмо, в котором вносил деловое предложение, в высшей мере интересное для клана Рокфеллеров, но просил подстраховать те шаги, которые будут предприняты им по воссозданию металлургического и станкостроительного производства, примерно через год; раньше — нет смысла. Аналитический мозг Даллеса сразу же просчитал, что именно «дело» Роумэна может оказаться самой надежной страховкой; комиссия Маккарти уже покатила, не остановишь, идет все, как задумано, Роумэн еще пригодится. А поздно вечером, после концерта Орманди, он встретился с полковником Бэном. Тот, мучаясь, посещал все премьеры, особенно когда выступали звезды; классическую музыку терпеть не мог, обожал французских шансонье — гитара и аккордеон, музыка рассветной грусти. Однажды во время исполнения бостонским оркестром пятой симфонии Чайковского почувствовал на себе недоумевающие взгляды соседей (племянник Меллона и заместитель государственного секретаря Самнер Вэлс) и понял их недоумение спустя минуту — как обычно, гадал в кармане на удачу, ощупывая ключи: если палец ощутит цифры — сбудется; гладкая поверхность — считай дело пропавшим. Ключи звенели, неловко, черт побери; затаился, стал чуть заметно двигать головой в такт музыке, выражая этим сопереживание чувствам русского гения, которые столь талантливо передавал Юджин Орманди. — Послушайте, Аллен, — сказал Бэн, — следуя вашему совету, я прокатился в Колумбию. Вы правы: мы на грани того, чтобы потерять эту страну. Там нужен спектакль, подобный тому, какой начал раскручивать Джозеф.[43] Только это позволит нам привести к власти нужных людей. Если дело оставить без внимания, левые возьмут верх на выборах, в этом нет сомнения. И снова точный, холодный мозг Даллеса — быть бы ему математиком, сколько бы принес пользы науке! — просчитал, что Штирлиц, связанный с Роумэном, является фигурой, в высшей мере выгодной для того шоу, которое нужно тщательно отрепетировать и сыграть в самый подходящий момент. Маккарти пригласил его к себе и дал прочитать стенограммы всех допросов Эйслера и Брехта. «Обвинение — ребенку понятно — построено на песке, — думал Даллес, — но пресса работает отменно, страсти накаляются, тем более что привлекают людей не американского происхождения, — ату их, все беды от чужих! Это съедят, такое угодно толпе! Сломать Брехта и Эйслера на Роумэне не удастся, слишком уж все шито белыми нитками. Тем не менее, судя по всему, блок Штирлиц — Роумэн оформился как данность, и это прекрасно, такое надо грохнуть в нужный момент, и ударить это должно в конечном-то счете не по кому-нибудь, а по Белому дому. То разведывательное сообщество, которое будет создано и которое он возглавит, должно заявить себя не картонной (как Эйслер или Брехт) декорацией заговора, а серьезной конспирацией, — а она вполне доказуема. Конечно, Макайром потом придется пожертвовать, но без того, чтобы посвятить его в проблему, дела не сделаешь. В конечном счете он вполне вписывается в возможную схему дела: Роумэн — Макайр — нацисты — Штирлиц. Почему нет? Можно и нужно вспомнить того гитлеровского агента, которого Макайр пустил в Штаты; пусть докажет, что это не случайность; поначалу важно облить грязью, пусть потом отмывается. Как раз Макайр станет говорить — во время шоу — то, что ему напишут в сценарии, его так или иначе погубит жадность. Он и труслив оттого, что жаден. Гувер не зря познакомил меня с записью бесед Макайра с женой, когда они планировали покупки; ужасно; совершенно бабий характер. Интересно, отчего мужчины с рыцарскими, словно бы рублеными лицами так женственны? Все-таки природа справедлива: одно компенсируется другим… За деньги и обещание оправдательного вердикта Макайр скажет в комиссии все, что будет соответствовать необходимости того момента, который настанет. Полковник Бэн внесет на его счет деньги, нет проблем… Роумэн с его округлой, детской физиономией — несмотря на седину, в нем много детского, как это прекрасно, действительно, отменный человек, — истинный мужчина, а Макайр наделен женским характером, поэтому так осторожничает в разговоре, а ведь лицо голливудского супермена… А ты, — спросил себя Даллес, — ты с твоей внешностью профессора-сухаря, каков твой характер?» Ему стало неприятно отвечать на этот вопрос, и, открыв шкаф, он достал потрепанный томик китайской поэзии; любопытно, конкретика эйслеровских песен во многом идет от китайцев: при всей внешней мягкости — жесткая твердость духа и абсолютная последовательность позиции. Укрывшись пледом, — Даллес обычно спал у себя в кабинете, на низкой тахте, возле книжного шкафа с наиболее любимыми книгами, — он вдруг ощутил острое, как в детстве, чувство счастья: какое же это высокое и тайное блаженство конструировать мир, оставаясь при этом в тени! «Юноши завидуют кинозвездам, появляющимся на экране. Глупые, завидовать надо режиссеру, которого никто не видит, но он так строит мизансцену, что будущая лента — а ведь это новый мир — делается подвластной ему, и зрители начинают играть в этот выдуманный мир, подражать героям и делать то, что было угодно тому, кто придумал слово и коллизию…» …Впервые он ощутил подобное счастье, когда ушел Рузвельт. Через семь дней после похорон тот, кто был с ним в деле, дал прочесть запись беседы министра финансов Моргентау с президентом. Будучи другом и старым соратником, Моргентау был приглашен Рузвельтом в коттедж, куда он уехал на каникулы из Белого дома: «Двадцатого апреля я отправлюсь из Вашингтона в Сан-Франциско, Генри, чтобы выступить на церемонии создания Организации Объединенных Наций. В три часа дня появлюсь на сцене и скажу то, что должен сказать, а первого мая вернусь в Гайд-парк». «Мистер президент, — как обычно, гнул свое Моргентау, — ситуация с Германией чрезвычайно сложна, вопрос стоит крайне остро… Я хочу успеть сделать книгу по Германии, одна из глав которой должна быть посвящена тому, как шестьдесят миллионов немцев сами, без чьей-либо помощи, должны прокормить себя… Как страстно я сражался за наше вступление в войну против наци, так же страстно я намерен сражаться за то, чтобы земля получила мир, а Германия никогда впредь не смогла развязать новую бойню». «Генри, — ответил президент, — я поддерживаю вас на сто процентов». «Тогда вы должны быть готовы к тому, что у меня появится множество новых врагов, причем весьма могущественных, из числа наших реакционеров с юга». «Я понимаю». «Очень многие в этой стране предпримут все возможное, чтобы сорвать мой план по Германии. Уверяю вас, они сделают все возможное, чтобы не допустить работы Рура на Англию, Францию и Бельгию. Они захотят вернуть его Германии, чтобы та вновь начала строить пушки. Уверяю вас, они предпримут все, чтобы сорвать мое предложение о разрушении всех без исключения военных заводов Германии. Наши реакционеры слишком тесно связаны с германской промышленностью, чтобы разрешить моему плану сделаться фактом истории». «Но мы с ними поборемся. Генри, — улыбнулся президент, — у нас есть силы, чтобы одолеть одержимых». «Мистер президент, правая болезнь в Штатах загнана вглубь, но не уничтожена. Очаги гниения существуют, они пока что сокрыты от наших глаз, но они невероятно злокачественны. Я не убежден, что эти люди согласятся заставить Германию выплатить двадцать миллиардов контрибуции, они заинтересованы в том, чтобы Германия снова сделалась могущественной промышленной державой правого толка». «Не позволим, — ответил президент, — не позволим. Генри». Рузвельт был весел, спокоен, улыбчив, много шутил с дамами, которые были приглашены им на ужин… Следующим утром он умер. …Даллес усмехнулся чему-то — жестко, сухо усмехнулся — и почувствовал, какие у него сейчас глаза. Ему нравилось, когда дочь Тосканини, единственная женщина, которую он любил, говорила: «Моя льдышечка». «Они у меня сейчас серо-ледяные, — подумал Даллес, — они особенно хороши, когда я ношу очки, стекла увеличивают их, они доминируют в лице, а это прекрасно, когда лицо человека определяют глаза…» Даллес помнил, с какой методической жестокостью Трумэн — с подачи правых — уничтожил Моргентау: тот был вынужден уйти в отставку уже в июне, еще до Потсдама. «Все, конец „жесткому курсу“ против Германии; не суйся, Моргентау! Ты был нужен безногому идеалисту, но ты совсем не нужен нам, суетливый еврей! Не замахивайся на то, в чем не смыслишь! Дело есть дело, оно диктует свои неумолимые законы, каждый, кто попробует стать против них, — обречен на уничтожение…» Открыв многое, Даллес, тем не менее, не говорил и не мог сказать Макайру главного: работа комиссии по расследованию антиамериканской деятельности была последним и самым решающим залпом, задуманным им и его командой, по Рузвельту и его политике. «Тот же Моргентау посмел сказать, что коммунизм в Америку не был занесен извне, но родился как чисто американское рабочее движение, возмущенное безумием финансовой олигархии, ростом безработицы и инфляцией. Ишь! Маккарти докажет, как дважды два, что коммунизм сюда принесли русские и только русские — насильственно и коварно. Придет время, и он же докажет, что безработицу провоцировал Кремль, инфляция — работа специального отдела ГПУ, кому она выгодна, как не Москве?!» Даллес знал, что Моргентау, уже обреченный на уход, третируемый Трумэном и его командой, сказал министру иностранных дел Франции Бидо: «Меня очень беспокоит работа нашей комиссии по главным немецким военным преступникам… Наша странная медлительность позволит СС и гестапо организованно закончить перевод своих членов в глубоко законспирированное подполье… Я говорю вам об этом лишь потому, что вижу главную цель своей жизни в том, чтобы дать Европе сто лет мира — хотя бы…» Моргентау сказал об этом Бидо сразу же после разговора с Трумэном. Президент поморщился, когда Моргентау, формально остававшийся еще членом его кабинета, сказал ему об этом же; ответил: «Не надо драматизировать события, зачем вы уподобляетесь англичанам, которые алчут крови немцев? Даже Сталин согласился с тем, что к суду над ними следует основательно подготовиться». Даллес был обязан узнать об этом, потому что именно в эти дни он привез в Вашингтон генерала Гелена и держал его на конспиративной квартире, дав инструкцию охране, чтобы гостя возили в Пентагон в машине со специальными зеленоватыми стеклами типа «я тебя вижу, ты меня — нет». Если бы Моргентау тогда прослышал об этом, как бы взвилась рузвельтовская команда, какой бы она подняла гвалт! После того, как Даллесу сообщили об этих словах Моргентау, он сделал так, что переговоры с Геленом проводились не в здании, а в маленьком коттедже. Ни один человек, кроме посвященных, не имел права знать о его, Даллеса, плане. «Эта сенсация может оказаться подарком для одержимых левых; нужно время, чтобы вымести их на свалку; постепенность, да здравствует постепенность!» Даллес вдруг резко поднялся с кушетки, не надевая стареньких, разношенных шлепок, подошел к столу, включил свет, записал на листочке бумаги: «А что, если подвести Роумэна к Моргентау? Или к Гарри Гопкинсу?! К Генри Уоллесу?! Сейчас мы бьем Рузвельта косвенно, и Маккарти делает это вполне квалифицированно. А что, если моя организация, которая будет называться Центральным разведывательным управлением, одним из своих первых и коронных дел раскрутит конспирацию, в основании которой будет не кто-нибудь, а Моргентау, наиболее доверенный человек Рузвельта?! Если Макайр не позволит Роумэну сделать задуманное им, бедному парню будет просто некуда идти, кроме как к тем, кто был с Рузвельтом». Он не умел думать, не записав поначалу мысль на листочке, лишь тогда это врубалось в мозг навечно; сжег бумажку, подошел к шкафу, достал томик китайской поэзии, раскрыл наугад страницу (больше всего верил именно такому гаданию), зажмурившись, ткнул пальцем в строку, открыл глаза, прочитал: «Холодный ливень хлещет день и ночь, в реке Жаньхэ теченье трупы гонит». Странно, не поддается толкованию! Прочти он этот абзац во времена Рузвельта, ждала бы бессонная ночь, очень страшно; посмотрел, чем кончалось стихотворение: «Там некому ослабшему помочь, умершего никто не похоронит, я, девушка, обижена судьбой, мне, сироте, найти ли утешенье? О небеса, взываю к зам с мольбой: возьмите жизнь — и дайте избавленье!» «Странно, — подумал Даллес; он любил гадания, верил им, порой сам разбрасывал на себя карты, больше всего боялся, когда выпадал пиковый валет и десятка — к смерти; очень любил шестерку бубен — веселая дорога; радовался, когда выпадали четыре туза — исполнение всех желаний. — Эти строки нельзя проецировать на себя, — сказал он себе, — они вполне толкуемы как возможное будущее тех, кто стоит на моем пути; это — к успеху моего предприятия; смерть другого — твой лишний шанс». Самым счастливым предзнаменованием он считал встречу с похоронной процессией; впервые поверив в это, несколько даже пугаясь самого себя, подумал: «Неужели я смею считать, что уход любого человека угоден мне; минула меня чаша сия, спасибо тебе, боже! Какая безнравственность, это чуждо мне, нельзя так, грех!» Штирлиц (Кордова, декабрь сорок шестого) Доктор Хосе Оренья жил неподалеку от церкви Ла Компанья в старой части Кордовы; в маленьком домике он занимал две комнаты; каждая имела свой выход в патио — мавританский дворик. Великую культуру арабов, изгнанных испанцами, с Пиренейского полуострова, принесли за океан те же испанцы. Если допустить, что земля действительно будет пребывать вовеки, смогут ли ученые будущего объяснить этот парадокс? Если не выходить на улицу, то казалось, что находишься в деревне, так здесь было тихо, особенно в вечерние часы, когда на улицах заканчивалось движение автобусов. Именно у него Штирлиц и снял комнату: кровать (типично испанская, низкая, широкая, красного дерева), маленький письменный стол, кресло, обтянутое красным плюшем, этажерка с книгами по истории латиноамериканской литературы, шкаф красного дерева для белья и прекрасные гравюры Гойи из цикла «Тавромахия». Штирлиц узнал доктора случайно. Впрочем, эта кажущаяся случайность была следствием закономерности, ибо, приехав в Кордову, проверившись (скорее по укоренившейся привычке, чем предполагая, что слежка уже настигла его), он купил в киоске кипу газет, старых в том числе, и начал неторопливо, полосу за полосой, изучать их. Без серьезной работы с прессой нельзя предпринимать ни единого шага; сначала следует проштудировать полосы с объявлениями: там можно найти наиболее подходящий вариант жилья. В отеле останавливаться не стоит, в пансионате тоже; увы, слишком мало встречается хозяек, которые ищут утешение в текстах писания, большинство исповедуется в полиции — надежнее. В газетах сообщалось о том, как много внимания президент Перон уделяет военно-воздушным силам республики; говорилось, что экономическая делегация Аргентины во главе с генеральным секретарем министерства коммерции и индустрии Роландо Лагомарсино прибыла в Рио для переговоров о сотрудничестве; «совершенно надежные источники» сообщали о тайных контактах в Париже между советским послом Богомоловым и испанским — Хосе Антонио де Сангрониц об «установлении дипломатических отношений»; приводились сообщения с фронтов гражданской войны в Греции — громадная шапка на всю полосу: «Войска Великобритании начали интервенцию в Афины»; печаталась информация из Египта о предстоящих переговорах между Каиром и Лондоном об эвакуации британских войск, — «в противном случае возникнет угроза войны»; из Питтсбурга, США, передавали об аресте лидера независимых профсоюзов Джорджа Мюллера; приводились выдержки из речи Генерального секретаря ООН Трюгве Ли в Оттаве на заседании Всемирной организации труда; сообщалось, что один из лидеров британской консервативной оппозиции Антони Иден выступил в Лондоне с комментарием о недавнем заявлении генералиссимуса Сталина: «Выступление русского лидера дает прекрасную возможность Западу начать серьезные переговоры с Москвой по поводу преодоления разногласий между членами ООН»; сообщалось также, что новый министр торговли США Аверелл Гарриман прокомментировал выступление Сталина в том смысле, что с Россией надо вести переговоры, «новая война просто-напросто невозможна»; на этой же полосе говорилось о наращивании военно-морского присутствия Северной Америки в Тихом океане; петитом давалось сообщение из Рио: «Лидер коммунистов Бразилии сенатор Луис Карлос Престес заявил, что в районах Белен и Наталь расположены военные базы США; бразильский представитель в ООН сеньор Педро Жао Велосо отверг это утверждение, заявив в Совете Безопасности, что на территории Бразилии нет ни одного солдата янки»; широко комментировалось сообщение о битве «советского блока» за то, чтобы Эритрея была эфиопской; «русские выступают против колониализма, несмотря на оппозицию британского и американского представителей»; сообщалось о продолжающейся дискуссии в палате депутатов Аргентины вопроса о допустимости открытия в Буэнос-Айресе русского посольства, ряд правых депутатов по-прежнему выступают против; семьюдесятью одним голосом против семнадцати палата депутатов выступила в поддержку Гватемалы, которая начала борьбу против Британии за возвращение ей Белиса, который был оккупирован англичанами начиная с тысяча семьсот восемьдесят третьего года; сообщалось о дискуссиях в сенате Буэнос-Айреса, прежде всего о благоустройстве итальянского района Палермо; решались проблемы новых очередей метрополитена; много говорилось об исключительной власти «Подер Экзекутива»[44] и его взаимоотношениях с районными легислатурами; осторожно критиковался Центральный банк Республики; в рисунках Сусаны Ликар рекламировались коротенькие юбочки; всячески нахваливались вина марки «Того»; мебельная фирма «Сагатти» сообщала о дешевой распродаже гарнитуров (гостиная — триста девяносто песо, спальня и кабинет — девятьсот двадцать); писали о первой в истории Аргентины выставке аэронавтики, организованной министерством авиации; сообщалось, что отныне кооперативы (Штирлиц не сразу понял, что именно так портеньяс[45] называют маленькие автобусы) будут ходить восемнадцать часов в сутки; давали фотографию с церемонии подписания договора между министром труда и призрения доном Хосе Мария Фрейре и руководством североамериканской компании «Стандард электрик»; приводилось расписание прямых рейсов теплоходов в Швецию, Англию, Бельгию, Норвегию, Голландию; рекомендовался итальянский лайнер «Андреа Гритти»; приглашали посетить гала-представление «Та-Ба-Рис», поставленное Викторио Карабатто при участии звезды испанской эстрады Лассо Д'Аргаса, танцовщицы «новых ритмов тропиков» Альба дель Ромераль и исполнительницы новых песен Вирджинией Лэй; давался репортаж о «братском сотрудничестве рабочих и предпринимателей» районов Тигре и Оливос; светская хроника о встрече представителей синдикатов с Эвитой Перон печаталась под громадной шапкой: «Рабочие не хотят ничего другого, кроме надежды на народный социализм!»; чаще всего встречались имена Перона, сеньоры Эвиты Дуарте де Перон и военного губернатора провинции Буэнос-Айрес полковника Мерканте; взрослых зрителей приглашали в кинотеатр «Альвеар» на фильм о сексуальных преступлениях; рекламировалась картина «Мечты матери» с Мэри Андерсон в главной роли; в театре «Астраль» шла премьера музыкального спектакля Шандора, Гуррачаги и Портера «Пенелопа», в кинотеатрах «Американ», «Аризона», «Атлантик», «Каталунья», «Эклэр», «Гран Сине Трокадеро», «Либертадор», «Версаль», «Сан Тельмо» гремела лента «Ночь романтики»; сообщалось, что на скачках призы принесли Побретон под руководством жокея Мернье и Проекто под управлением Батисты; футбольный клуб «Нуэва Чикаго» со счетом три — два победил «Барракас сентраль». В отделе объявлений среди множества текстов Штирлиц остановился на одном: «Доктор Хосе Оренья, профессор филологии и истории в отставке, ищет компаньона, не моложе шестидесяти лет; предоставляет комнату со всеми удобствами за весьма умеренную плату; от компаньона требуются эрудиция и желание познать судьбу континента». «Что касается эрудиции, не знаю, — подумал Штирлиц, — а вот желания познать континент хоть отбавляй, тем более после знакомства с газетами: в стране сотни тысяч немцев, приехавших сюда после разгрома Гитлера; Роумэн считает, что в Кордове существует законспирированный центр бывших наци, но ни в одной полосе, среди тысяч сообщений, ни одного упоминания немецкой фамилии; трудно приходится цензорам, глаз да глаз…» …Дон Хосе Оренья оказался очень высоким седоглавым стариком; впрочем, назвать его «стариком» можно было лишь узнав, что профессору семьдесят девять лет; лицо без морщин, ясные голубые глаза, крепкое тело, великолепная осанка — больше пятидесяти не дашь, мужчина в расцвете сил. — Почему вы первым делом назвали свой возраст? — поинтересовался Штирлиц, представившись. — Потому что мне нравится эпатировать собеседников, че.[46] Здоровая старость — форма эпатажа. Мечтаю лишь о том, чтобы умереть здоровым: пусть сердце остановится во сне, упаси всевышний от болезней… Меня несколько смущает ваша национальность, дон Макс… Позвольте и я, в свою очередь, задам вопрос: почему вы — с вашим-то испанским — представились мне «гринго»? — Вам нужен компаньон… Начинать компаньонство со лжи? И потом я хочу познать судьбу континента, действительно хочу… Очень не любите американцев? — Каждому в отдельности — симпатизирую, милые, доверчивые дети, а всех вместе — боюсь. Какая-то слепая устремленность дела, сплошная духовная бронированность… Что вас привело в Кордову, че? — Я же сказал: желание познать судьбу континента… Я филолог, моя специальность — немецкий и испанский языки, чуть-чуть понимаю по-польски… — Здесь неподалеку живет поляк, дон Эухенио Запаньский, вполне милый человек… — Кто по профессии? — Ассенизатор. Прибыльное дело, в дерьме он открыл золотое дно… Где учили немецкий? — В Берлинском университете. — Очень престижно. Кстати, университет в Кордове тоже был открыт в семнадцатом веке, великолепная библиотека, удивительный архив, совершенно не проработанный. Там есть целая подборка: «Немцы в Аргентине», однако никому ни до чего нет дела, только бизнес, вернее, его зыбкая тень, погоня за иллюзией. Женаты? — Нет. — И никогда не были? — Нет. — Значит, как и я, лишены счастья отцовства, че? — Да, — чуть поколебавшись, ответил Штирлиц. — Лишен. — Но у вас были дети? Просто вы их мало видели? — Вы меня верно поняли. — Вам неприятно об этом говорить, дон Макс? — Горько. — Сколько вам лет? — Сорок шесть, дон Хосе. — Выглядите значительно старше. — Зато умру здоровым. — Постучите по дереву, че. Штирлиц прикоснулся к старинному столу, побарабанил по нему пальцами: — Ничто так легко не угадывается, как возраст дерева. — Возраст моды, — поправил профессор. — Дерево старше моды. Этот стол начала девятнадцатого века, но дерево, я полагаю, вылеживалось лет двадцать, лучшая чилийская порода… Кстати, искусство мебельного производства здесь налаживали швейцарские и немецкие иммигранты… В Кордове живет дон Клаус Манрат, потомок первых иммигрантов из Швабии, лучший краснодеревщик континента… Штирлиц кивнул, поинтересовался: — Вы что предпочитаете в компаньоне: слушателя или развлекателя? — Конечно, слушателя, — улыбнулся, наконец, Оренья. — Где вы встречали старика, лишенного лихорадочного желания научить человечество уму-разуму? Сколько сможете платить за комнату? — Я бы не сказал, что я состоятельный «гринго», — ответил Штирлиц. — Чем меньше, тем, конечно, лучше… — Скажем, сто пятьдесят песо в месяц? Это вас устроит? Еду будем готовить попеременно, через день. Рыба крайне дорога, не обещаю, а мясо у нас самое дешевое в мире, на доллар можно купить килограмм, всего в два раза дороже батона. Мясо, зелень, хлеб и вино. Устраивает, дон Макс? — Еще как, дон Хосе! — Идите осматривайте свою комнату, полагаю, она вам понравится. Но прекраснее всего мое патио, здесь так прекрасно под солнцем, тишина и пахнет спелым виноградом — даже весной. Если вас станут убеждать, что виноград не имеет запаха, — не верьте, чушь и нежелание видеть окрест себя прекрасное. — Запах ощущают, профессор. — Неверно. Ассоциативно вы видите громадную, светящуюся изнутри желто-зеленую гроздь, угадывая на плодах капли дождя, они подобны следам от слез на щеках загорелого карапуза, потерявшего мячик… — Как вы прекрасно сказали… Это строка из хорошей поэзии… — О, че, если б я обладал поэтическим даром! Каждый латиноамериканец считает себя поэтом, и это главное заблуждение наших народов. Поэзия — удел избранников, сладостная трагедия индивида. — Я обязательно должен зарегистрироваться в полиции? — спросил Штирлиц. — Зачем? — профессор пожал плечами. — Если вы не контрабандист, живите себе на здоровье, нет большей гнусности, чем общение с людьми в мундирах… Назавтра Штирлиц отправился в библиотеку университета, передал хранителю архива дону Эрнандесу записку от профессора Оренья, получил запыленные папки с документами, посвященными немцам в Аргентине, и погрузился, наконец, в свое привычное, давно, впрочем, забытое состояние: прикосновение к листам бумаги, испещренным словами, таящими в себе правду и ложь — одновременно, ибо в каждом факте сосуществует истина и фантазия, расхожее мнение и свидетельство очевидца. В документации, подобранной, как показалось Штирлицу, весьма квалифицированно, утверждалось — со ссылкой на секретные архивы португальского двора, — что в команде Магеллана было много немцев, среди которых выделялись Ганс Варгу (в корабельном журнале его называли «мастер Ансе»; был командиром артиллерии на шхуне «Консепсьон») и помощник капитана на «Виктории» Йорг. В сноске, написанной готикой, не подтвержденной ссылкой на источники, подчеркивалось, что именно немец и воскликнул ту знаменитую фразу, которая определила открытие Нового Света: «Монте виде!» — что значит: «Вижу гору!» Отсюда — «Монтевидео», столица Уругвая; обозначено немцем, им сюда и дорога! Особенно много страниц — в связи с экспедициями в Южную Америку — было уделено перечислению блюд в аристократическом дворе Нюрнберга: «Впервые в Европе именно здесь в середине шестнадцатого века (1519–1525 годы) мы находим первое упоминание об американском „перце“, „форели с шафраном“, „южных пряностях“. Уже с конца пятнадцатого века немецкие купцы из Равенсбурга Фуггер и Вельсер начали широкие торговые связи с Испанией и Португалией. Якоб Фуггер вкладывал деньги в горные предприятия Тироля, Венгрии, снабжал золотыми монетами папскую курию; именно он финансировал избрание на императорский трон Карла Пятого (это стоило ему семь миллионов золотых франков), именно он первым в Европе, утверждалось в документе, начал последовательную южноамериканскую экономическую политику, именно ему принадлежит концепция колониальной торговли со вновь открытым континентом. Несмотря на то, что экспедиция в направлении Моллукских островов, которую финансировали Фуггер и Вельсер, кончилась неудачей и Вельсер, не пережив катастрофы, умер, племянник Антон продолжил дело Фуггера вместе с испанцами; благодаря ему первый немец Ганс Брунбергер достиг берегов Аргентины и основал здесь первую немецкую семью, — и было это в 1526 году! Именно Антон Фуггер был первым европейцем, который начал освоение индейского континента — от Чинчи в Перу до Магелланова пролива и Чили. Трудно сказать, почему он расстался с конкистадором Писсаро в 1531 году; может быть, не обладал столь железными нервами, как его покойный дядя? Это вполне можно допустить, если пристально вглядеться в те его портреты, что сделаны Гольбейном и Гансом Малером, — размытость форм рта вполне предполагала в нем мягкость, невозможную для настоящего политика, посвятившего себя открытию для нации нового, совершенно еще необжитого континента. Антон избрал свой путь: он принял участие в открытии как Патагонии, так и Пампы: Пусть другие ищут Серебряные Горы; я хочу найти всего лишь плодородные земли". Прекрасная мысль, которую надо было подтвердить твердостью; увы, это ему не было суждено свершить. В экспедиции дона Педро Мендосы по реке Ла Плата приняли участие уже восемьдесят немцев. Каждому понятно, что так называемые «австрийцы» и «нидерландцы», упоминаемые в летописях, на самом деле были саксонцами и выходцами из Бремена». Это замечание насторожило Штирлица, пахнуло той «немецкостью», которую так пропагандировали в рейхе. «…Нужно всегда помнить, что одним из создателей столицы Буэнос-Айреса был сын бургомистра Штраубингера — двадцатипятилетний Утц Шмидль. Прибыл он туда на корабле, который был построен и оснащен на деньги банкира из Аугсбурга г-на Себастиана Нейтара. (Попытки представить его „французом Нейтаром“ являются — что очевидно каждому непредубежденному исследователю — попытками враждебной историографической науки принизить величие нации немцев и скорее всего принадлежат перу тех „историков“, чья работа финансировалась евреями.) Именно ариец Шмидль первым построил европейский дом в Мендосе и поставил ограду вокруг европейского кладбища в Буэнос-Айресе — на месте нынешнего парка Лесама. Но мы не вправе закрывать глаза на ошибку, допущенную Шмидлем и его товарищами, когда они совершили неподготовленную экспедицию против индейцев. В отместку город был осажден, жители съели всех кошек и собак, потом стали поедать трупы… Тем не менее после снятия осады немцы поднялись по Паране и основали первую христианскую обитель «Нуэва Эсперанса». Затем Шмидль принял участие в экспедиции в Парагвай и участвовал в сражении против гуарани, когда две тысячи индейцев погибли, убив при этом всего девятнадцать испанцев; ни один немец из тех, что несли цивилизацию в глубь континента, не пострадал». …Штирлиц оторвался от рукописи. «Ишь, — подумал он, — а ведь это настоящая программа принадлежности Латинской Америки — особенно Аргентины, Чили, Перу и Парагвая — немцам; чувствуется рука экспертов Геббельса; его научные консультанты проводили дни и ночи в совещаниях с людьми Альфреда Розенберга и Гиммлера, которые разрабатывали эталон арийца. Много хлопот было с итальянцами, никак не укладывались в утвержденное представление о сверхчеловеке, — иная форма черепа, оттопыренные уши, нечто, пугающе похожее на семитов; надо было обосновать то, что с точки зрения науки обосновать невозможно. Но что такое наука в условиях тоталитарной диктатуры, базировавшейся на расовой теории?! Как угодно, любым путем — все допустимо — следует доказать дикость славян, их окраинность, темноту, неспособность сказать свое слово в литературе, музыке, живописи; варвары, раскосые скифы; евреи еще хуже, паразиты на теле мировой культуры и науки: все эти Канты, Спинозы, Эйнштейны на самом деле «шаманы» и «трясуны», не говоря уже о Корбюзье и ему подобных. Французы дали миру легковесность, их литература порочна и рассчитана на слабых мужчин; что касается англичан, то надо еще решить меру влияния саксов на их менталитет. Примат немцев во всем и везде! Всякий гений — если проследить его генеалогию — так или иначе несет в себе великое таинство немецкой крови! Швеция и Норвегия — просто-напросто отвалившиеся районы великогерманской империи, не говоря уже о Нидерландах. Главное — заявить право собственности на страну, народ, личность; доказательства найдутся позже; действие, прежде всего действие, мотивировка его необходимости будет придумана в министерстве реяхспропаганды! Эк ведь куда копают, — подумал Штирлиц, — как обосновывают историей право на будущее! Так вот почему такое массовое бегство нацистов именно сюда, в Латинскую Америку! Земля обетованная, открытая немцами, — вот в чем дело!» «Район Ла Плата, — Штирлиц продолжил чтение материала, — не может считаться иной землей, кроме как европейской; любая другая теория есть надругательство над историей; столкновение нового и старого всегда конфликтно, но угодно прогрессу: немцы должны были прийти на дикие земли индейцев и придать испанским конкистадорам необходимую созидательную дисциплину. Они сполна выполнили свой долг перед человечеством. Не будем забывать, что еще до Америго Веспуччи именно немцы Матиас Рингман и географ Мартин Вальдзеемюллер уже сказали свое слово, нанеся на географические карты контуры новых земель! Именно немецкие, а не какие-либо другие, миссионеры-иезуиты первыми прибыли в Буэнос-Айрес, чтобы начать оттуда свой просветительский путь по таинственному континенту; в Буэнос-Айресе поначалу было десять тысяч жителей; множество из них являлись немцами, именно этот фактор придал динамику градостроительству; становление города проходило в острой, хотя и не всегда заметной, борьбе с испанскими грандами, которые категорически запрещали жителям города торговать как с Бразилией, так и с неиспаноговорящей Европой. Несмотря на это, «фламандцы» (на самом деле немцы) Лука и Александр Конрад все же смогли получить у досточтимого испанского губернатора Эрнандариаса разрешение на постановку мельницы; осознав, что испанцы чинят препятствие немецкому созидательному духу, немецкие миссионеры-иезуиты внесли далеко еще не оцененную лепту в окультуривание вновь открытых земель. Одним из наших первых миссионеров был патер Зепп; он прошел сельву, населенную индейцами гуарани, вплоть до Боливии, поставил тридцать иезуитских миссий и открыл в Буэнос-Айресе церковь Нуэстра Сеньора дель Пилар. Именно он, Антон Зепп, открыл здесь школы, детские сады, музыкальные училища, именно он издал прекрасную книгу о природе Парагвая. Столь же громадный вклад в колонизацию этого региона, который столь многим обязан немцам, нашей культуре, созидательному таланту и врожденной настойчивости, был патер Флориан Бауке из Силезии. Рожденный в Винциге, район Воллау, он принес с собою в Латинскую Америку научные знания; при этом очевидцы говорят о нем как об одном из самых веселых людей, которых им когда-либо приходилось встречать в жизни. Он начал свой путь по югу Америки из Колониа Санктиссими Сакраменти (ныне город Колониа). Он был первым миссионером, пришедшим из Буэнос-Айреса в Кордову; оттуда он отправился в Санта-Фе. Здесь и в других миссиях он сразу же организовывал хоры; его флейты, скрипки и арфы пошли отсюда по всему континенту. Когда в Сан Ксавьере его посетил брат по ордену австрийский патер Брингель, он во всеуслышание заявил: «Вы настоящий пруссак, ибо сделали не меньше, чем ваш единокровец Фридрих Великий». А как много принес обитателям этих земель, обжитых немцами, патер Мартин Добрицхофер! Вся Парана знала этого благороднейшего человека, прожившего там с 1726 по 1769 год! Из Буэнос-Айреса в Парагвай — только в один Парагвай! — отправилось более ста отцов-иезуитов. Баварец Иозеф Шмидт, Иоханес Краус из Пильзеня, Карл Франк из Инсбрука, Иохан Неуман из Вены… Патер Сигизмунд Апрегер произнес вещие слова: «Если бы не было немецких миссионеров, не было бы ни Аргентины, ни Парагвая, ни Чили с Боливией!» Воистину так! В семнадцатом веке Ла Плата имела сто семьдесят тысяч жителей, тогда как Лондон в это же время (пора Елизаветы) насчитывал всего сто пятьдесят две тысячи обитателей! Именно в пору расцвета этого района туда и прибыл Захариас Хелмс, и было это уже в 1789 году: «В то время как испанцы давят на индейцев, мы, немцы, должны предпринять все, чтобы наладить с ними добрые отношения, развивая торговлю и обучая их ремеслу!» И — сразу же отправился в Кордову, где тогда жило полторы тысячи испанцев и креолов и около четырех тысяч черных рабов; именно там он начал разработку минеральных ископаемых, — и здесь немец впереди! Отсюда он начал продвижение в Боливию — в Ла Пас и Перу; повсюду его люди ставили горное дело и лаборатории. Он, а не американцы, начал впервые в мире разрабатывать коку, организовал плантации и выпустил напиток под таким названием. Разговоры о том, что он был «евреем», следует считать отвратительной клеветой на выдающегося немца. А сколь много сделал для Аргентины Таддеус Хенке?! Крушение испанского владычества под ударами Наполеона и Британии открыло новые возможности для германской устремленности в Южную Америку. Нельзя не сказать, что в ту пору немцы проводили совершенно блистательную разведывательную работу, анализируя активность французских агрессоров в попытках глобального проникновения на американский юг: было бы преступлением против континента допустить туда бунтарство революционной мысли, требовавшей радикальных перемен и равенства, которое — по вполне понятным причинам — было невозможно между индейцами и европейскими колонистами. Эдуард Кайлитц Фрейер фон Хольмберг, австриец, служивший в прусской армии, был одним из выдающихся борцов против Первого консула, а затем императора Наполеона. С помощью британского лорда Файва он отправился в Буэнос-Айрес на шхуне «Хорхе Каннингс» — вместе с полковником Хосе де Сан-Мартином и Карлосом де Алвеаром — бороться против испанского колониализма. Один из повстанцев, известный генерал Бельграно, дал Хольмбергу должность командующего артиллерией. Да, у него было много врагов среди повстанцев, оттого что он требовал дисциплины, которую кое-кто называл «палочной», однако без его помощи юг Америки не завоевал бы независимости. Еще придет время — и настоящая, а не фальсифицированная история скажет свое слово о его руководящей роли в борьбе армии против испанцев, как и о его соратниках — Георге Видте из Страссбурга и Мартине Гуемюсе, командовавшем бригадой гаучо на северном фронте. Именно герои немецкого оружия открыли двери на юг Америки немецким коммерсантам и промышленникам. Благодаря тому, что мы завоевали право на создание своих поселений, называемых немецкими колониями, во время войны Аргентины с Бразилией было создано первое немецкое соединение на земле Южной Америки в количестве тысячи ружей — «Иностранное братство»». Штирлиц откинулся на спинку стула, полез за сигаретами; курить, понятно, не стал — библиотека. «Так вот почему возник здесь Эрнст Рэм, — подумал он, — который пришел сюда сто лет спустя; это — не случайность, как казалось всем в рейхе, не бегство от преследования веймарской полиции, а расширение плацдарма, первый шаг в гитлеровской геополитике. Воистину, «век живи, век учись, а дураком помрешь»…» Он снова углубился в чтение, заставляя себя не заглядывать в конец рукописи: «Интересно, каким годом она обрывается? Если сюда включена немецкая активность времен войны, тогда я получил поразительный материал: именно экономические связи помогут мне воссоздать хотя бы предположительную схему тропы, по которой идут наци; они не любят начинать с чистого листа, они привыкли использовать то, что было заложено раньше». «Немцы принесли в Аргентину практически все ремесла, — продолжил он чтение документа. — Из Чакариты, немецкого района, самого прекрасного во всей округе, вышел коннозаводчик Петер Бест; Адам Михель создал лучшую мельницу; Мартин Кениг сделался лучшим сапожным мастером; Иоханес Хагнер поставил лучшую кондитерскую; Ханс Брак открыл в городе лучшие кафе; Ханс Шерер впервые открыл самую уютную гостиницу (ныне угол улиц Бартоломео Митре и Леонардо Алем). Даже пианино здесь первыми начали делать немцы во главе с Фалкенбергом, не говоря уже о первом человеке, выпустившем адресную книгу (Готтхелф Райнике из Фрейберга в Саксонии), которая была напечатана в типографии Рудольфа Кратценштайна из Ольденбурга. Позже Отто Бемберг из Кельна организовал в Аргентине первые мощные фабрики, и за это был назначен аргентинским консулом в Париже, получив доступ к высшим секретам государства: именно он открыл путь немецким колонистам к необжитым берегам реки Параны. Уже в середине прошлого века мы начали издавать в Аргентине немецкую газету „Фрайе прессе“, организовав при этом ее испанское издание „Пренса либре“. Если в Соединенные Штаты — с 1820 по 1928 год — приехало тридцать семь миллионов иммигрантов, то шесть миллионов из них были немцами; в сравнительных цифрах — по отношению к Аргентине — их было еще больше. Это так, ибо и Санта-Фе, и Эсперансу, и Энтре Риос обживали именно немецкие колонисты. Поэтому, когда Германия разгромила Францию под водительством Бисмарка, немцы в Аргентине стали организовываться в немецкие союзы: «Родина прежде всего! Кровь зовет!» Становление единого немецкого государства придало немецким колонистам еще больше динамизма. Ведь именно немец в конце прошлого века создал в Аргентине первый автомобиль; лаки — Фелиппе Шварц; парфюмерию — Ледерер; мясные консервы — Александр Дауль и Хельмут Толе; микроскопы — Онон и Шнабль. Немцы же начали освоение Анд на границе с Чили, вышли к Тихому океану в районе Пуэрто Монт, обжили горные районы, открыли путь в бескрайние поля Патагонии, подготовив, таким образом, освоение Огненной Земли. Мы никогда не забудем, что городу на берегу сказочного и таинственного озера Науэль-Уапи дано имя Сан-Карлос де Барилоче не кем-либо, а именно немцем Карлом Видерхольдом. Наиболее плодородные долины Рио-Негро и Рио-Колорадо обжиты немцами; Кордильеры обжиты нами же: в крошечных, затерявшихся в ущельях деревушках варят немецкое пиво и угощают немецкими сосисками — родина продолжается и в Аргентине! И даже горный курорт в Барилоче с его лыжными спусками организовали мы, немцы, — первыми на территории Южной Америки! Именно мы, немцы, научили местное население культурной работе на плантациях уникального чая матэ-йерба в северной провинции Мисионес; именно мы — в этом некогда безлюдном крае — создали в 1931 году наши поселения Монте-Карло, Эльдорадо, да и сам город Посадас. К чести немцев следует отметить, что школы здесь работают немецкие, в больницах сестры и врачи говорят на нашем языке, а в магазинах вас обслуживают так, как это принято в Мюнхене или Штутгарте. А кто обжил Мендосу и Сан Хуан?! А кто построил автомобильную промышленность Кордовы? Где, как не здесь, функционируют немецкие институты, школы, детские сады, церкви?! Где, как не здесь, работают Институт Гете, книжные магазины и клубы?! А разве не мы, немцы, создали в горных окрестностях Кордовы такие прекрасные поселки, как Ла Фальда, «Вилла Хенераль Бельграно», Ла Пас?! А разве не немецкий офицер Роберт Балке построил отель «Эден» в Ла Фальда?! Разве не здесь собирались самые выдающиеся инженеры и ученые Аргентины (в основном немцы) на свои конференции, посвященные развитию индустрии этой страны?! А разве выдающийся ботаник Ганс Сект не живет и поныне в Кордове, являясь самым признанным корифеем науки?! А разве замечательные физики Эмиль Бозе, Рихард Ганс, Фриц Филхеллер не были создателями стройной научной теории и организаторами первых научных центров Аргентины?!» «Стоп, — споткнулся Штирлиц и прочитал фамилии еще раз. — Но ведь когда гестапо арестовало Рунге и Холтофф мучал его бесконечными допросами, несколько раз всплывала фамилия „атомщика“ Филхеллера. Неужели он был десантирован сюда во время войны? Не может быть! Мне помнится, речь тогда шла о теоретике; значит, здесь не занимались, просто не могли заниматься расчетами атомной бомбы, зачем им, для какой цели?! Аргентина — в качестве прикрытия? Ах, да о чем я, — прервал он себя. — Ведь если в этих документах есть хотя бы четверть правды, тогда, значит, вся Аргентина пронизана немецкой сетью!» Он посмотрел последние страницы; много говорилось о немецких фильмах начала сороковых годов, о концертах музыкантов, о новых немецких фабриках, но ни слова о «ФА», то есть о той организации, про которую ему позволили узнать в Испании, — тайном опорном пункте НСДАП на юге континента «Феррокарилес алеманес». …Директор библиотеки заметил: — Вы умеете работать с архивными документами, дон Максимо (профессор написал его имя именно так — «Максимо»: «Знаете, „Макс“ будет настораживать, наши немцы здорово помогли в организации нелюбви к янки, — все же союзники коммунистов в войне против любимой здесь Германии; право, будьте лучше нашим «Максимо», чем американским «Максом», мы ценим испанцев, несмотря на то, что всего сто двадцать лет назад воевали против них, как против самых жестоких колониальных угнетателей»). — Да, это моя профессия, спасибо за комплимент, — откликнулся Штирлиц. — А кто составлял этот материал? — Кажется, профессор Карлос Гунманн, если мне не изменяет память. — Историк? — Нет, географ. Занимался планированием аэродромов в немецких колониях по всей округе… Очень коричневый немец… Но дело свое знал… — Он умер? — Нет, просто перестал преподавать… Перешел на работу к Танку. — Профессору Танку? Курту Танку? — Да. Вы знаете его? Он теперь живет здесь, не очень-то появляется в обществе, ездит с охраной; дом — институт аэронавтики, никаких отклонений… Откуда вы знаете это имя? — Право, не помню, — солгал Штирлиц; он прекрасно знал штандартенфюрера СС профессора Курта Танка, создателя самых мощных истребителей Геринга, лауреата премии имени Адольфа Гитлера, одного из самых уважаемых в рейхе «фюреров военной экономики». — Документы действительно интересны? — спросил директор архива. — Они написаны готическим шрифтом, мы их не читаем… — В определенной мере интересны… Если бы вы позволили взять их домой, я бы смог кое-что уточнить у профессора Оренья. — Напишите на мое имя просьбу, я разрешу, — директор улыбнулся. — Немцы приучили нас к порядку. Еще два года назад в университете было не так уж много аргентинцев, сплошь немцы, после войны как-то рассосались, хотя все продолжают жить в городе… — А почему этот документ хранится в вашем архиве? — Раньше библиотеку и архив возглавлял сеньор Гунман, он требовал, чтобы подлинники материалов, которые были написаны на основании документов нашего хранилища, оставались здесь. Навечно. По-моему, это правильно… — О, еще как, — согласился Штирлиц. — Спасибо сеньору Гунману за его пунктуальность и неизбывную тягу к порядку… Получив папку с архивом, Штирлиц не торопился приступать к делу: «поспешишь — людей насмешишь», хотя при этом всегда исповедовал рапирно-ленинское — «промедление смерти подобно». Он легко получил номера телефонов и адреса немецких профессоров, которые работали в университете, — как тех, кто эмигрировал от Гитлера, так и «патриотов великого рейха», прибывших в Аргентину вскоре после пробного вояжа Эрнста Рэма, и ветеранов — потомков первых иммигрантов, состоявших в «Немецком клубе». На каждого из них он собрал информацию; получил все возможные данные на тех немцев, которых Райфель назвал Роумэну; работал аккуратно, сопоставлял, прикидывал, вбирал информацию, без и вне которой ни одна акция не приносит желаемых результатов. Штирлиц был убежден, что лишь компетентность человека, доскональное знание предмета, абсолютная незашоренность, умение настроить себя на противоположную точку зрения могут создать благоприятные условия для рождения информации. Когда полученные сведения закладываются в пустоту, когда человек бездумно слушает то, что говорит объект, попавший в сферу интереса, когда он не умеет задать вопросы, которые бы заинтересовали того, с кем необходимо встретиться, — считай, что беседа проведена впустую, зряшная трата времени. Лишь в том случае, когда в дело вступает содержательный человек, личность, представляющая общественную позицию, можно надеяться, что он справится с возложенной на него задачей, поймет главное и отсечет второстепенное; орех ценен ядром, а не скорлупой. С Хосе Оренья, милым седовласым профессором, Штирлиц уютно располагался в патио под вечер, после обязательного визита на центральную почту к оконцу получения корреспонденции «до востребования», — Роумэн молчал. Штирлиц отгонял от себя ночные мысли о самом плохом: американская обстоятельность, хочет сделать максимум, выдать залп информации, чтобы мне было легче разворачивать дело здесь, опираясь на то, что он соберет в Европе. Они пили чай матэ-йерба, терпкий, зеленый; тянули его из трубочек с серебряными набалдашничками. Штирлиц умел слушать, он воистину вбирал в себя слово; ничто так не ощущается в собеседнике, как мера интереса, с которой он относится к твоим словам. Профессор раскручивал свою концепцию не сразу, поначалу надо было ему самому увлечься; очень любил, когда Штирлиц открыто восторгался его пассажами; неужели к старости все превращаются в таких честолюбцев?! — Немцы на юге Америки, — заметил дон Хосе, когда они передвинули кресла в тень, под навес, завитый виноградом, — сейчас, при нынешней ситуации в мире, стали явлением тактического порядка, дон Максимо. Победи Гитлер, мы были бы вправе говорить о тенденции глобального торжества национал-социализма… Почва здесь была подготовлена. Суда Гитлера входили бы в порты, которые обслуживали немцы, а десантные самолеты садились бы на аэродромы, загодя построенные ими же по всей стране… По счастью, сейчас не они определяют здешнюю ситуацию. Можно ли их использовать? Еще как! Но теперь не они будут диктовать, они вынуждены писать под диктовку… — А кто же определяет ситуацию? — Я бы внес в ваш вопрос коррективу, если позволите, че… Не «кто», а «что». Во-первых, победа союзников; во-вторых, связанный с этим взлет левой тенденции, ибо большевизм был главной антинацистской силой, это истина в последней инстанции; в-третьих, отсутствие института устойчивых демократических свобод, чехарда переворотов, уход политической жизни из парламента на страницы романов и поэм, это типично для нашего континента, и, наконец, трагическая ситуация, сложившаяся в Ватикане, неподготовленность идеологического штаба западного мира к свершившимся на земле событиям… Без церкви и вне ее мы невозможны, это наша история, но церковь ныне не в силах, точнее даже — не вправе вести пастырей, она растеряла авторитет, наработанный Ватиканом практикой девятнадцатого века. — Интересно, — откликнулся Штирлиц. — Первая и вторая позиции являют собой констатацию факта, а в двух последних сокрыты рецепты действия. Дон Хосе кивнул: — Вот именно. Вы думаете на шаг вперед, че, это подстегивает меня, люблю гонки на прямой… Зайдите в любую церковь города: все так же величаво, как и раньше, так же торжественно и выспренно, но ведь на самом деле это фикция, дань привычке, установившейся форме! Если вы вспомните, что было с церковью накануне взятия Бастилии, можете смело проводить параллель с нынешним днем. Тогда Ватикан рассылал гневные энциклики против «уродства мерзкого капитала», против «суеты паствы, которая обращает себя на безудержные земные дела», в поддержку незыблемости привычно устоявшегося феодального смысла общества. Конечно, куда легче править, когда пастор и феодал являются владыками паствы, а поди управься со свободным ремесленником, которого обуяла жажда инициативной деятельности! Я поражаюсь, отчего вместе с французской монархией не рухнул Ватикан! Ведь он же поддерживал совершенно одряхлевшее, рутинное, то, что изжило само себя! Потому-то парижане и стали носить по улицам чучела повешенных священников. Разве такое было когда-либо мыслимо?! Экономическое развитие общества вошло в противоречие с известной идеей Христа. Священники, коррумпированные феодальной властью, забыли, что Библия — многотолкуема, они подгребали ее под себя, обратили ее на пользу своего личного удобства! Сколько пришлось Ватикану принять мер, чтобы спасти свой престиж?! Это тема для огромного исследования. Я пытался, но мне было сказано, что без поддержки епископа я обречен на провал. Ну и, конечно, епископ назвал мою тему преждевременной, — они научились душить мысль, используя новые слова, раньше бы объявили еретиком и — на костер. Тем не менее впервые в истории нашего континента церковь не может набрать послушников; монахи в ужасе; семинарии сделались полупустыми, молодежь не хочет идти в священники… Молодежь помнит, что наместник бога на земле папа Пий Двенадцатый не скрывал свой восторг перед Гитлером и Муссолини, призвал к крестовому походу против коммунистов, а они теперь вошли в сенаты и конгрессы, каково?! А ведь у нас, на юге, рядом с конкистадором шел миссионер-иезуит: священник есть традиционная принадлежность деревни и городской улицы! Вы пойдите в церковь, пойдите! Она полна, но вы присмотритесь к происходящему: молодежь обжимается, потому что не может купить себе квартиру или снять комнату — дорого! Они не слушают слова Христовы, они думают о похоти! — Любовь — это, по-вашему, похоть? — Любовь Петрарки — вот любовь! Все остальное — похоть! — Дон Хосе, а вы когда-нибудь… любили женщину? — Конечно! Возвышенно, как мечту! Как недосягаемое! — А предметно? — Штирлиц улыбнулся. — Так, как об этом пишут в книгах. — Это давно кончилось, че, — профессор махнул рукой. — Незачем вспоминать то, что ушло. — Не лишайте молодых того, что прошли сами, это несправедливо. — Но я же не ходил в церковь, чтобы гладить ляжки подруги! — Значит, у вас была комната, где вы могли заниматься этим прекрасным делом, не богохульствуя… — Вообще-то вы правы, че, с возрастом мы забываем самих себя, рождается завистливая жестокость по отношению к молодым, вы еще этого не чувствуете, хотя сорок шесть — тоже возраст… Вы почувствуете возраст месяцев через семь после вашего пятидесятилетия. У вас непременно заболит в боку. Или начнет ломить сустав. Утром, сразу же после того, как вы откроете глаза… Да, я, наверное, неправ, вы хорошо возражали мне, я сразу не понял суть ваших возражений, умеете уважительно дискутировать — это редкость, у нас дискуссия обычно кончается арестом… — Вы любопытно заметили, что на юге американского континента литература вобрала в себя функцию политической борьбы… Журналистика — тоже? — И да и нет, че. Поскольку ни один литератор континента не может жить на деньги, полученные от продажи его книг, многие уходят в журналистику. Поначалу они, конечно же, пытаются политизировать журналистику, но это довольно быстро пресекают, превращая их в правщиков — вычитчиков официальных материалов, платят за это хорошо, иначе говоря, людей покупают… Редко проскакивает настоящая публицистика, в которой чувствуется перо… Ничто так не вмещает в себя логику и чувство, как маленький кусочек металла, именуемый пером, че! Подумайте, как странно, — удивившись своим словам, дон Хосе посмотрел на Штирлица. — Я красиво сформулировал, согласитесь?! — Великолепно, — Штирлиц кивнул. — Действительно великолепно… — Вот видите… Значит, старость имеет свои преимущества… А вообще — страшно, че. Я старше вас почти на тридцать лет… — Человеку столько лет, на сколько он себя чувствует, — заметил Штирлиц; он часто повторял эту фразу, она была неким спасательным кругом, — что бы ни было, но самое хорошее еще впереди; живи этим, верь в это, как в утреннюю молитву, все остальное — суета сует. — Хорошо сказано, че, — дон Хосе улыбнулся. — Ваши слова? — А разве можно считать слова собственностью? Любое слово было произнесено до нас с вами миллион, миллиард раз… А потом я, вы, он несколько иначе составили слова — причем случайно, не думая, — и получилась ваша, моя, его фраза… Это же высказывалось до нас сотни тысяч раз, только другими людьми, при других обстоятельствах, на иных языках… — Занятно… Почти так же говорил наш Хорхе Борхес… Читали его книги? — Только эссе. Его мало переводят в Европе и Штатах. — Европа и Штаты поучают нас в сфере техники и эксплуатируют в экономике. А им бы поучиться у нас тому, что я бы определил как национальный синтез при расовом разнородстве. Вся Латинская Америка суть одна нация, которая включает в себя креолов и индейцев, испанцев и африканцев, немцев и русских, англичан и сербов; это никого еще не занимало в мире, кроме как наших литераторов, — именно в этом они политики, причем весьма опасные для режимов в силу их талантливости… Возьмите Борхеса, он останется в памяти как глыба аргентинской прозы, поверьте мне, че. Он насквозь политизирован, претендует на то, чтобы быть правым, но талант всегда стоит в левом ряду прогресса… Он как-то прекрасно сказал: никто не покушался на право Расина считаться французским поэтом за то, что он выбрал для своих трагедий античные темы… Правда ведь, а? Бедный Шекспир был бы изумлен, прикажи ему писать только на темы английской жизни с обязательным описанием привычного для британцев пейзажа. Гамлет рожден в Дании, Отелло — мавр, леди Макбет — шотландка… Между прочим, наш культ преклонения перед местным колоритом пришел из Европы, нам его европейские националисты навязали… Разве важно описывать, что происходит на похоронах индейцев? Необходимо понять суть их веры, а внешнее, видное легко описывать; осознать глубинное, принадлежное всему человечеству, значительно труднее, че. Подлинно национальная литература, одержимая социальной проблематикой, не очень-то нуждается в местном колорите… В самой мудрой арабской книге — я имею в виду Коран — нет ни одного упоминания о самом типичном арабском животном — верблюде. Для Магомета верблюд был частью родной ему повседневности, он не интересовал его как колорит… Зато верблюд очень интересует туриста, приехавшего на Нил, или бездарного поэта, спекулирующего описательством того, что дается без труда, да еще проливающего при этом слезу о горькой судьбе погонщика… Борхес провозгласил верно: наша литература должна сделаться по-настоящему аргентинской и без удобного описания быта гаучо. Будущее ныне решается в городе, нравится это традиционалистам, которые всегда опрокинуты в национализм, или нет. — Но ведь прославленный аргентинский роман «Дон Сегундо Сомбра» посвящен гаучо и весь пронизан местным колоритом, — возразил Штирлиц. — Я не вижу в нем национализма, мне эта идеология отвратительна, как и вам… Дон Хосе рассмеялся. Как истинный спорщик, измученный одиночеством, он ликовал, когда компаньон подставлялся: — Че, вы не представляете себе, как вы неправы! Автор «Дон Сегундо» Гуиральдес многие годы прожил в Париже и при этом в совершенстве знал английский! Его литературные гаучо, ставшие, кстати, аргентинским эталоном, говорят совершенно не так, как истинные гаучо Патагонии! Его герои говорят на жаргоне Монмартра, где жил писатель! А сюжет романа подобен «Киму» Редьярда Киплинга! Но ведь и сам Киплинг вышел из твеновского «Геккельбери Фина»! Если бы Гуиральдес не вобрал в себя французскую метафористику и американо-британскую структурность, мы бы не имели классической аргентинской прозы! Классика без предшественников невозможна. Задача аргентинской литературы состоит в отдаче идей мировой культуры нашему народу. Про нас говорят, что мы как молодая нация оторваны от истории. Наоборот, че, именно молодая нация алчно набрасывается на историю, она чувствует ее значительно более остро, чем старые нации… Нигде не было таких яростных споров между поклонниками нацистов и патриотами союзнической идеи, как в Аргентине! Нигде! Вы себе не представляете накал борьбы, который здесь был в конце тридцатых и начале сороковых годов! Между «традиционалистами», которые поддерживали нацистов, и левыми, стоявшими за интернационал… — Крики по поводу традиций, новаций, национализма, исключительности, как правило, присущи малоталантливым людям, лишенным общественной идеи, — сказал Штирлиц. — Важнее рассуждать не о том, сколь Дон Кихот «типично испанский», но почему он, обращаясь с речью к крестьянам, чуть ли не дословно цитирует фрагменты из «Трудов и дней» Гесиода… Греко-средиземноморское влияние времен античности на средневекового рыцаря печального образа… Об этом, кстати, в Испании запрещено спорить: «Дон Кихот абсолютный испанец, не подверженный никаким влияниям извне, только беспочвенный интернационалист может позволить себе такое кощунство!» — Вот видите, — задумчиво откликнулся дон Хосе. — А мы, аргентинцы, к испанской культуре, включавшей — как вы настаиваете — элементы древнегреческой, прибавили магическое искусство индейцев, идеи французских энциклопедистов; алчное колонизаторство британцев вынудило нас выучить английский; уже в начале сороковых годов «По ком звонит колокол» здесь знали лучше, чем в Штатах, не говоря уже о Европе… Мы — бурлящий котел, че, наша литература, являющаяся выразителем идей, чревата провозглашением манифеста, и этот манифест очень не понравится на севере, не сердитесь, что я это говорю вам, янки… Границы не могут охранить ту или иную традицию, особенно в наше время… Армия, которую мы содержим, не в силах сдержать чье бы то ни было нашествие в Кордильерах или в сельве Параны, — сама история так распорядилась… Армия охраняет не страну с ее традициями, а президентский дворец, че… — Видимо, ваша литература стоит перед важнейшей задачей: понять новую суть времени, — заметил Штирлиц. — За последние двадцать лет гений науки взорвал изнутри понятие о времени и пространстве… В Европе и Штатах это поняли уже… У вас еще, видимо, предстоит понять. Это вызовет ломку укоренившихся представлений о литературе. — Заметьте, первая реакция почти на все великие романы мелкорослых критиков определялась однозначно: «Какой это роман, пародия на литературу!» — дон Хосе вздохнул. — Мир еще до сих пор живет под гнетом Золя, который говорил, что писатель должен погрузиться в маленький район, раствориться в нем, понять его, а уж потом живописать то, что стало для него самого бытом… А ведь это дезориентирует литератора: посетив народный праздник, он описывает действие, но не задумывается над внутренними причинами, то есть проходит мимо истинной традиции… — Верно, — согласился Штирлиц. — Вы читали роман гватемальца Мигеля Анхела Астуриаса «Сеньор президент», че? — Нет. Когда он вышел? — Только что… Сюда его не очень-то ввозят, есть некоторое сходство между президентами — нашим и литературным. Это — динамит под нынешние устои Латинской Америки, че, это страшнее любого лозунга, потому что это правда, причем написанная с захватывающим интересом. А про Хорхе Амаду слыхали? Бразилец… Почитайте его «Страну карнавала» или «Мертвое море»! Это же призыв к борьбе… Вы спрашивали меня о журналистах, которые могут писать по-настоящему… Где-то в Буэнос-Айресе работает Хуан Карлос Онетти, он эмигрировал из Уругвая, там его гоняли за роман «Бездна»… Если попадете в столицу, обязательно повстречайтесь с ним, он — кладезь знаний и чувств, совершенно поразительный мастер. — И никто из журналистов такого класса, как он, не занимался вопросом немецкой иммиграции в Латинскую Америку? — Наших писателей больше занимают проблема индейско-креольского синтеза и вторжение янки… Правды ради надо отметить, что немцы вели себя здесь значительно тише «гринго», че. Не сердитесь за «гринго», это у нас в крови, — помните Джека Лондона, его «Мексиканца»? Это же он канонизировал кличку «гринго», до него такого понятия не существовало в литературе… Лишнее доказательство того, что книга — главный свидетель прогресса… Штирлиц кивнул, задумчиво спросил: — Кто может иметь информацию о немцах в Кордове? — Хм… Зачем вам это, че? — Зачем? — переспросил Штирлиц. — Да как вам ответить… Наверное, затем, что я воевал с наци… Довольно трудно и долго… — Хотите писать книгу? — Не знаю… Сначала хочу собрать материалы, а там видно будет. — У вас есть печатные труды? — Пока — нет. — Готовите? — Обдумываю… — С кого хотите начать? С тех, кто был за Гитлера? Или с противников? — Тот, кто был за Гитлера, за него стоит и поныне, только молчит, дон Хосе. Гитлеризм — въедливая зараза… Примат национального, вседозволенность во имя торжества этого постулата, пьяное ощущение собственной исключительности… Щекочет нервы, слабым дает силу, бездарным — надежду на самовыявление. — А вот я иногда думаю, дон Максимо: отчего мир столь часто оказывается зависим от бездарей?! Если у какого экономиста, историка, художника или поэта не ладится дело, так он рвется в политику… Первым это понял Цицерон. Надежнее всего остаться в памяти человечества, если будешь произносить речь в сенате, а не в суде: больше слушателей, да и каждое слово записывается десятками секретарей… — Да, это так. — Значит, вас интересуют немцы… Что ж… Попробуйте побеседовать с профессором Хорстом Зуле, че, он сбежал сюда от Гитлера… В сорок четвертом его квартиру подожгли молодые наци, с тех пор он редко выходит из дома, не преподает в университете, дает приватные уроки немецкого языка и истории — только аргентинцам. Он пытался разоблачать наци, знает немало, начните, пожалуй, с него… Но после того пожара он испугался, очень испугался, поимейте это в виду… Ну, а тот документ, который вы мне принесли из библиотеки, принадлежит перу моего доброго знакомца профессора Гунмана. Нацист он или нет, не знаю, но то, что компетентен в сборе фактов, — это бесспорно, могу написать рекомендательное письмо… Хорст Зуле был мал ростом (метр шестьдесят от силы), приволакивал левую ногу (она была у него высохшая), — ступни до того крошечные, что носил детские сандалии. Зуле не сразу открыл дверь; она была на цепочке из нержавеющей стали; долго расспрашивал, откуда приехал дон Максимо, дважды спросил, отчего дон Хосе не написал хотя бы несколько слов на визитной карточке, потом, наконец, смилостивился и пригласил Штирлица в маленькую квартирку на последнем этаже в доме на набережной пересохшей реки. От пола и до потолка комната была заставлена стеллажами (самодельные, дерево плохо простругано, но довольно тщательно выкрашено масляной краской); стеллажи стояли и в коридоре; даже на кухне одна стена была отдана книгам и папкам с документами. «Наверное, и в туалете у него лежат папки с вырезками, — подумал Штирлиц, — скорее всего вырезки из нацистской прессы; доктор, судя по всему, относится к типу людей, которые таят ненависть в себе, опасаясь ее выплеснуть; правду говорят лишь в кругах близких, да и то втихомолку, для собственного удовлетворения, получая высшее наслаждение от того, что познали истину; впрочем, они вполне искренне ненавидят ложь и варварство, честны перед собой, а кругом пусть все идет так, как идет: „плетью обуха не перешибешь“». — Дон Хорст, я хотел бы… — Не надо «дон», — оборвал Зуле. — Просто «доктор», не терплю выспренности… — Простите, пожалуйста, доктор. Но дон Хосе сказал, что вы всегда высоко чтили традиции той страны, куда вам пришлось уехать с родины. «Дон» — это традиция. — Что он еще вам рассказал обо мне? — Еще он рассказал, что молодые наци разгромили ваш дом и сожгли библиотеку. Зуле усмехнулся: — Именно поэтому я и забрался на последний этаж. — Не считайте это оптимальным вариантом. Если у вас остались враги, если здешние наци еще могут кусаться, к вам вполне можно забраться через чердак. По тому, как глаза Зуле непроизвольно взметнулись к потолку, Штирлиц понял, что такую возможность доктор не очень-то допускал. «Надо закрепить, — подумал Штирлиц, — я должен стать ему нужным, такие люди ценят практическую сметку». — Мы можем осмотреть чердак вместе с вами, — предложил Штирлиц. — Если, конечно, у вас есть ключ и фонарик. — Ключ не нужен, там всегда отворена дверка, а фонаря я не держу. — Свечу? — Незачем смотреть, — тихо ответил доктор Зуле, — потолок тоненький, когда хозяин проверяет состояние водопроводных баков, мне кажется, что он может провалиться… — Решетки на окна не хотите укрепить? — Увольте. Я жил в стране, где решетки были повсюду, не только на окнах… За год Германию удалось обнести громадной, незримой решеткой, а еще через год решеткой — вполне эластичной, незаметной с первого взгляда — опутали каждого немца… В конце концов, будь что будет, да и потом я практически не выхожу из дома, а мой сосед — прекрасный человек, шофер на грузовике, очень сильный и добрый… Да и потом наци теперь поджали хвосты, не посмеют… — Они убеждены, что после разгрома вашей прежней квартиры все материалы, представлявшие для них какую-то опасность, уничтожены? — А почему вы, собственно, думаете, что у меня есть такие материалы? — Так считает дон Хосе. — Сколько времени вы у него живете? — Порядочно, — солгал Штирлиц. — Я занимаюсь проблемой нацизма. Не только в Германии, но и в Испании, Австрии, здесь, на юге нашего континента. — Вы американец? — Канадец. — Воевали? — Да. Именно поэтому и занимаюсь этой темой. — Можно почитать ваши труды? — Нельзя. Их нет. Я занимаюсь этой проблемой для того, чтобы подбросить работу нюрнбергским судьям… А поскольку, как и вы, я убежден, что нацизм не уничтожен, а затаился, чтобы восстать из пепла, свою работу целесообразнее держать вот здесь, — Штирлиц постучал себя по лбу, — чем хранить дома. — Если они узнают об этом, ваша жизнь будет ежедневно и ежечасно подвержена опасности. — Но ваша ведь не подвергается — после пожара? — Потому что я после этого капитулировал. Они знали, что делали. Каждый приехавший из рейха напуган, до конца дней своих напуган, и ничто его не спасет от самой заразной и въедливой бациллы — страха. — Вы не могли бы ответить на ряд моих вопросов, доктор Зуле? — Нет. — Вы даже не хотите знать, какие вопросы меня интересуют? — Я понял, что вас интересует. Вы делаете благородное дело. Вы и обязаны его делать: демократии виноваты, что Гитлер пришел к власти. Вам и карты в руки — смойте позор с тех, кто спокойно смотрел, как преступник рвался в рейхсканцелярию, хотя одного вашего демарша перед Гинденбургом хватило бы, чтобы остановить мерзавца. — Согласен, — кивнул Штирлиц. — Принимаю каждое ваше слово. Но и вы, немец, тоже виноваты в том, что Гитлер стал фактом политической жизни. Что вы, лично вы, сделали, чтобы он не стал канцлером? Бранили его в университетской столовой? Говорили друзьям, что карикатурный истерик мнит себя вторым Фридрихом? Или просто отмахивались: «Бред, такое невозможно, покричит и успокоится, мы слишком культурны, чтобы пустить его»? Что вы сделали, доктор? — Я бранил его в университетской столовой, вы правы. А моя жена — она лежит в клинике, ей, слава богу, лучше — выступала против него на митингах и составляла прокламации… Она принадлежала к берлинской организации социал-демократов. Ну и что? Ах, как она честно и красиво выступала, дон Максимо, как отважно! Ну и что? — Вам неприятен мой приход? Вы поэтому так подчеркнуто презрительно назвали меня «доном»? — Да, ваш приход мне отчего-то неприятен. И я не намерен этого скрывать. — Вы не посмели бы так говорить, — Штирлиц даже набычился от внезапно охватившей его ярости, — если бы я не был тем, кто дрался с наци… Если бы я был здешним затаившимся гадом, вы бы покорно отвечали на мои вопросы, потому что прекрасно знаете — не ответь вы на то, что меня интересует, и я отправлю вас к праотцам! Или отравлю в клинике вашу жену! Штирлиц резко поднялся, успев подумать: «Какое счастье, что нет привычной боли. Господи, как важно ощущать себя здоровым и сильным!» — Отстегните цепочку на двери, дон Хорст. Мне как-то совестно быть в вашем антинацистском доме. Лицо Зуле странно стекло, стало видно, какое оно нездорово-отечное, глаза сделались испуганными, заячьими, руки мелко, по-стариковски затряслись… — Я могу закричать, — прошептал он осевшим, совершенно иным голосом. — Я стану кричать. — Ну и кричите. Нельзя так трястись. Такая паническая боязнь есть форма страха за шкуру, а не за жизнь. Простите за резкость, но после окончания войны я получил привилегию говорить то, что думаю. — Подайте мне вон тот пузырек, — еще тише сказал Зуле, кивнув на подоконник. — У меня останавливается сердце. Лицо его сделалось синюшным. «Зря я так, — подумал Штирлиц, — в конце концов, он просто трус, как и большинство обывателей от науки. Они ниспровергают все и вся в кругу близких, а прилюдно молчат, — самый горький балласт истории». — Сколько капель? — спросил Штирлиц, по-прежнему раздраженно. — Я пью из пузырька, скорее, пожалуйста. Зуле приник посиневшими губами, прорезанными ярко-красными склеротическими сосудиками, к пузырьку, сделал большой глоток, откинулся на спинку стула и расслабившись, закрыл глаза. — Давайте я помассирую вам грудь, — сказал Штирлиц, сердясь отчего-то на себя, а не на этого мышонка: «Собрал информацию, классифицировал ее и спрятал, низость какая!» Старик кивнул, показал рукой на сердце. — Это не сердце, — сердито сказал Штирлиц. — Обыкновенный невроз. Если плохо с сердцем, печет в солнечном сплетении. И отдает в локоть… «Дьявол лозою лезет по жилам, источенным тленьем», — последнюю фразу из популярной берлинской песенки тридцатых годов Штирлиц произнес по-немецки. — Я сразу понял, что ваш родной язык немецкий, — не открывая глаз, прошептал Зуле. — Что вам от меня надо? Вы правильно поняли: если я пойму, кто вы на самом деле, — я отвечу на все ваши вопросы, мои жилы разъедены страхом… — Ну, а если я скажу, что я не немец? Если я признаюсь, что работал против Гитлера? Нелегально? Что тогда? — Мне трудно в это поверить… Я очень недоверчив… Государственная жестокость учит не доверять: никому, нигде, ни в коем случае, ни при каких условиях. — Один раз проиграли — и второй проиграете, — сказал Штирлиц, продолжая массировать грудь старика, — если не научитесь уверенности. Нельзя бороться, то есть стоять на своем, никому не веря. Ну, легче? — Да. Спасибо. — Вздохните глубоко. — Я боюсь. — Вздохните носом! Старик снова сжался в комочек, но вздохнул глубоко, отвалившись при этом на спинку шаткого стула. — Еще раз! Он послушно вздохнул еще раз и начал застегивать пуговицы на старенькой, штопаной рубашке ватными пальцами. — В туалете у меня собраны папки по нацистам в здешнем регионе. Если вас не затруднит, принесите их, я вам кое-что объясню… Только, пожалуйста, не ссылайтесь на меня… Если я умру, жене будет не на что купить хлеба, она плохо говорит по-испански… А кому здесь нужны старые немецкие социал-демократы? — Почему не возвращаетесь в Германию? — Кому я там нужен? Да и потом я теперь гражданин Аргентины… Я получил гражданство… Понимаете? Я был убежден, что Гитлер — надолго. — Почему вы спрятали папки с нацистами в туалет? — Поближе к нечистотам, вот почему, — озлившись чему-то, ответил Зуле. — Если бы вам удалось найти тех, кто до переворота в сорок третьем вел в Сенате расследование антиаргентинской деятельности, вы бы получили исчерпывающие материалы. Опираясь на те материалы, можно понять суть происходящего и поныне… С осени сорок четвертого года сюда пришли две волны нацистской эмиграции: одна — в декабре, тайная, а весной и летом сорок пятого — сверхтайная. Декабрьская волна — их было всего пять — десять человек, одного из них зовут Нибель. Он работает в банке, ведет операции с иностранными фирмами, тихий и незаметный человек, сторонится «Немецкого клуба», где собирались фанатики… Весенние эмигранты — те, что прибежали сюда после краха, — вообще не выходят из своих домов… Но в Аргентине, как и в Испании, трудно хранить секрет, о профессоре Курте Танке знают в городе… Но знают ли об этом за границами Аргентины? Сюда не очень-то любят пускать иностранцев… Кроме тех немцев, которым верят в Буэнос-Айресе. А вот про Рольфа Ритнера не знает никто, а знать про него надо, потому что он возглавлял банду СС в том университете, где я читал лекции… Я знал его там, в рейхе, и я увидел его здесь. Но я сделал вид, что не узнал его, потому что именно он санкционировал все аресты в нашем университете, я панически боюсь его — до сих пор. (Имя Рольфа Ритнера отдал Роумэну в Игуасу Райфель; большой начальник, только он вправе разрешать споры, возникающие между «партайгеноссен», только он и никто другой. Адреса Райфель не знал, телефона тоже, выход — по связи. Штирлиц в разговоре с Роумэном предположительно определил этого человека как ключевую фигуру. «Что ж, я довольно быстро на него вышел, шесть дней — не срок, на такие выходы порой тратят месяцы. Выход есть, а вот как его реализовать? Как заставить говорить этого самого Ритнера? Но не менее важен банкир Нибель, сидящий на операциях с иностранными фирмами, я почему-то убежден, что он весьма и весьма интересен. Подход, как найти подход?») — Скажите-ка, доктор, — спросил Штирлиц, — а что вы знаете о профессоре Карлосе Гунмане? — Откуда он вам известен? — старик снова испугался, сжавшись на своем колченогом, скрипучем стуле. — Я хочу его узнать. Увы, я не знаю его. Мне нужен немец, который дружит с ним, кому он безусловно верит, но который может на чем-то дрогнуть и таким образом открыть мне подступы ко всем этим людям, профессору Гунману в частности. — Они из гранита. Непрошибаемы. — Еще как прошибаемы, — Штирлиц, наконец, усмехнулся и пошел в туалет. «Черт, мне показалось или я действительно решил, что он здесь хранит свои материалы? — спросил он себя. — Горько жить лишенным иллюзий: постоянная тяга приблизиться к правде; отсутствие права на ошибку, ну, жизнь!» — Они непрошибаемы, — повторил Зуле, — я их знаю. Штирлиц взял несколько папок, покрытых пылью. «Значит, старик давно их не смотрел, это к добру, сам заинтересуется, начнет вспоминать. Как ужасно работать экскурсоводом, — подумал он вдруг и сразу же вспомнил музей природоведения, март сорок пятого, последнюю весну войны, когда он ходил по пустым залам и ждал приезда рейхсляйтера Бормана, и туда пришла несчастная женщина-экскурсовод в рваных мужских башмаках. Она привела учеников, рассказывала им про виды, а наши армии уже стояли у ворот Берлина. — Ну и ну, поди придумай такую деталь! Но как ловко Борман исчез! Его место демонстративно пустовало в Нюрнберге, приговорен к повешению. Что-то он сейчас делает? К чему готовится? Он знает свою работу, как никто другой в рейхе, он знает, что и как сказать, он ждет своего часа, «фюрер национал-социализма, призванный спасти мир от большевистских орд»». — Как вы знаете это? — спросил Штирлиц, кивнув на ворох папок, которые принес на кухню. — Отлично, хорошо или поверхностно? Зуле ответил: — Человек, лишенный права на действие, мыслит обостренно и помнит фотографически. Они перешли на немецкий, как-то заново обсматривая друг друга. Воистину, сокровенное таинство общего языка непознано наукой, это надежнее любого пароля; если слова пароля произносит иностранец, ему все равно меньше веры, чем своему, даже когда свой на самом-то деле принадлежит к числу врагов. — Кто из коричневых немцев пил, скандалил, разводился с женой, был замечен в нарушении финансовых законов? — спросил Штирлиц. — Только один Вайц. Но он совершенно безграмотен, пьяница и бабник, — Зуле начал отвечать по-немецки — деловито, несколько автоматически. — Даже коричневые не очень-то пускали его в клуб… — Кто он, этот Вайц? — Как вам сказать… То он был шофером в банке, то решил открыть пивную возле авиазавода, — после работы люди с радостью выпивали пару кружек, он привозил мюнхенское пиво, белое, кажется, из Мендосы… Потом разорился, устроился мастером по наладке канализации, это было довольно выгодно, здесь многие строились во время войны, — продавали мясо голодной Европе, зарабатывали золото… Потом вдруг стал уборщиком в университете… Он всегда кричал, что он истинный национал-социалист, служит идее, а не фюреру: «Мы, коричневые, пришли в мир, чтобы дать свободу рабочим». И что-то еще в этом роде… — В каком году он сюда приехал? — насторожился Штирлиц. — В тридцать четвертом? — Видимо, да… Откуда вы знаете? В тридцать четвертом или тридцать пятом, именно тогда, вы правы… Ладно, Вайц неинтересен, давайте я буду рассказывать о здешних лидерах, которые связаны со столицей, Мендосой, Посадос, Санта-Фе и Патагонией… — Я Теодор Вайц, — ответил человек с красным, рубленым лицом в рабочей джинсовой робе. — Да заходите, чего там… Квартира его была на первом этаже нового дома, маленькая прихожая, две комнаты и кухня; в дальней комнате шумели дети. — Внучки, — объяснил он, и его лицо изменилось, сделавшись на какое-то мгновение мягким. — Благодарю вас, партайгеноссе Вайц. — Я исключен из рядов, — ответил Вайц, приглашая его в комнату, которая служила и гостиной, и спальней: рядом со столом стояла большая тахта, накрытая толстым зелено-красным пледом. — Садитесь. Кто вы? Штирлиц был в темном костюме (купил на распродаже, почти даром), фасон сорок третьего года, в белой рубашке и бабочке; очки в толстой роговой оправе (чудовищно дороги, но зато меняют лицо до неузнаваемости), волосы тщательно набриалинены, зализаны набок, так он никогда еще не причесывался, любого собьет со следа, если Вайцу будут задавать вопросы о визите незнакомца. — Мы знаем, что вы исключены из рядов, Вайц. В каком году вы писали апелляцию? — Последний раз в тридцать восьмом. — Дайте мне копию. — Зачем? — Затем, что изменились времена. — Верно. Гитлер привел нас к тому, что погубили великую идею. Если бы он не продался финансистам, если бы он не уничтожил партайгеноссен Рэма и Штрассера, мы бы построили в Германии новое общество национальной справедливости… — Кому вы передавали свою апелляцию? — Зандштете и Людвигу Фрейде, специально ездил в Буэнос-Айрес. — Ну и что? — Они сказали, чтоб я ехал в рейх… Все, мол, в порядке, восстановят в СА, тебя оклеветали, а я в это время получил письмо из Бремена, — двух моих братьев арестовало гестапо как родственников человека, предавшего фюрера… — Что вы после этого предприняли? — А ничего… Что может сделать простой человек? Я же денег не имею, по-английски не говорю, на испанском с трудом… Крутился, как мог… — Вы понимаете, что в НСДАП были изменники? — Чего ж не понимать, конечно, понимаю. — Вы понимаете, что из-за них мы проиграли? — А из-за кого ж еще, ясно, из-за них… Чаю хотите? — Благодарю, с удовольствием. — Тогда пошли на кухню. Девчонки! — крикнул он, улыбаясь закрытой двери. — Спать! Быстро в кроватки! Время! Шалуньи, — продолжая улыбаться, он обернулся к Штирлицу. — Никогда не думал, что дедом быть интересней, чем отцом… А вы, между прочим, кто такой? — Я представляю национал-социалистов… Кстати, у вас можно говорить? В квартире нет аппаратуры? — Слушают тех, кто что-то может, а что я могу? Трубы могу починить, вот что я могу… Как вас зовут? — Я не могу назвать свое подлинное имя. Обращайтесь ко мне «Шнайдер». Или как хотите, не важно… Мне бы хотелось просить вас вспомнить, кто из здешних немцев, богатых немцев, тех, которые забыли идею и погрязли в финансовых авантюрах, нечистоплотно вел себя по отношению к другим членам колонии. Как вы можете охарактеризовать, к примеру, профессора Гунмана? Вы же работали в университете, должны были его встречать… — Я у него трубы ремонтировал… Нет, сам-то он неплохой человек, скромный такой, ничего дурного не совершал… Я тогда в рейх не вернулся еще и потому, что арестовали этого самого придурка, который Гитлера хотел в Мюнхене взорвать, помните, в тридцать девятом? Наших ветеранов тогда в Бюргерброе положили множество, а Гитлер оттуда вовремя уехал… Ну, а здесь стали говорить, что, мол, это дело затеял Отто Штрассер, а я ж с ним дружил, он фотографию мне подарил с надписью… А, вспомнил, есть тут один сукин сын, Анцель… Хотя нет, он не наш, он монархист… Вас же интересуют наши… Меня исключили, а я все равно больше наш, чем все здешние сеньоры… Погодите, вспомнил, у Зитауэра брата арестовали за грабеж… Яблоко от яблони недалеко падает… — Это какой Зитауэр? Эрнст? Девятьсот третьего года рождения? — Да нет, это как раз его брат, он молодой, а самому-то под шестьдесят, с завода самолетов, знаете? — В каком году арестовали его брата? Как зовут? Где судили? — Штирлиц знал, как говорить с ветеранами; пусть он исключен, все равно коричневый, «идеалист», такие никогда не прозреют, плюнь в глаза, все равно скажут, что божья роса: «Если бы фюрер послушал нас, все было бы прекрасно»; а ведь из рабочих, что за ужасная притягательность сокрыта в идее национальной исключительности, почему, когда это состоялось?! — Арестовали его, значит, в сорок втором… Только он не Эрнст, а Пабло, он здешнее имя взял — растворился… Судили его в Санта-Фе, поэтому сюда не дошло, а Зитауэр никому не сказал, его бы за это с работы вытурили, такое не прощают… Братец-то его из тюрьмы бежал, да снова схватили… — Кто вам сказал об этом? — Так моя дочь за здешнего вышла, а он секретарем в суде работал, все подробности знает… — Почему вы убеждены, что Зитауэр не поставил об этом в известность наших? — Хорошую жизнь любит… Я его на этом… — Ну, давайте, давайте, договаривайте! Вы же на этом его взяли, когда решили открыть пивную? Вайц покачал головой и, как-то странно усмехнувшись, спросил: — Он уже признался? Через три дня Зитауэр передал Штирлицу имена коллег, которые приезжали из Европы в начале ноября этого года. Они — доверительно — представляли бывшие корпорации «Мессершмитт», «Дорнье», «Опель» и «Клекнер». Гиганты поверженного рейха еще не функционировали, однако их золото — основа основ любого дела — хранилось в швейцарских банках. Подставные лица уже мягко обсуждали вопрос о получении лицензий от американских и британских оккупационных властей на развертывание производства. Таким образом, первым зарубежным вояжем людей, создавших военную экономику Гитлера, оказался полет в Аргентину и встречи с профессором Танком и его ближайшими коллегами. — О чем они говорили, я не знаю, — потухшим голосом, словно заученное, отвечал Зитауэр. — Если вы обещаете помочь мне с братом, который попал как кур в ощип, я выясню все, что вас интересует. Пока же я открыл вам то, что мог, не взыщите. — Скажите-ка мне, какова подлинная фамилия инженера Хуана-Альфрида Лопеса? — спросил Штирлиц. — Он работает у вас, живет на калле Санта Анна… — Он только что сюда прибыл, кажется, из Европы, точно не знаю… Профессор Танк однажды назвал его «герр Виккерс», но это было только один раз… «Роумэн зацепил звено, — удовлетворенно подумал Штирлиц, — его жена славно поработала в Лиссабоне, еще бы — „герр Виккерс“ — это Кемп, вот куда он залетел, голубь долгожданный, вот кто такой „Лопес“, не зря я начал работу с флангов, хорош бы я был, явись к нему на улицу Санта Анна: „3драсьте, я ваша тетя!“» В тот же день Штирлиц отправил письмо Роумэну — по заранее обговоренному адресу. Тайнописью сообщил обо всем, что ему удалось сделать; запрашивал информацию, которую Роумэн получил в Европе. Купив «лейку» (сто семь долларов) и высокочувствительную пленку, сделал на улице нужные фотографии; качество получилось вполне пристойное. Вложил в письмо фотографии трех людей с надписями: «от любящего дяди» (это был Рольф Ритнер, палач из университета), «дружески, на память» («банкир» Нибель), «от верного тебе брата» (профессор Гунман). …Изо всех предъявленных к опознанию портретов Лангер ткнул пальцем в Нибеля: — Он приезжает за деньгами… Роумэн (Нью-Йорк, декабрь сорок шестого) Роумэн брился неторопливо, оценивающе, с какой-то особой тщательностью; перед трудным разговором он простаивал в ванной минут по десять; звук скрипящего по коже лезвия действовал на него успокаивающе. Он рассматривал свое изображение в зеркале так, словно перед ним был совершенно незнакомый человек; поглаживал новые морщины, появившиеся за последний месяц, осунулся; лицо, тем не менее, продолжало оставаться округлым. — Конопушка! — крикнул он, не оборачиваясь. — Ты не находишь, что я несколько оплыл? Криста готовила завтрак (они остановились в пансионате, где была предусмотрена кухонька с электроплитой и маленьким, но очень вместительным холодильником), откликнулась сразу же, словно бы постоянно ждала его вопроса: — Ты прекрасно выглядишь. — Это тебе кажется. Я действительно оплыл. — Давай проверим почки. — Они функционируют отменно. — Может быть, камни? — Это сердце. Когда я волнуюсь перед делом, у меня молотит сердце и отекают глаза. С моей-то бабьей рожей… — Если ты еще раз посмеешь так сказать о своем лице, я уйду от тебя. Я считаю, что мой муж самый красивый мужчина на земле! Пожалуйста, не разубеждай меня, это нечестно: либо я вышла за тебя замуж по расчету, либо ты женился на дуре с ужасным вкусом: только безвкусные дуры выходят за мужиков с бабьими лицами. — Да? Ну, хорошо, — Роумэн улыбнулся своему изображению. — Пожалуйста, повторяй это почаще… Что у нас на завтрак? — Тебе — омлет с сосиской, стакан апельсинового сока и подогретый хлебец. Мне — кефир. — Ты и так худая. — Я не «и так худая», а потому худая, что утром пью кефир, днем ем вареное яйцо; это позволяет мне пировать с тобою вечером, проклиная себя за это утром. С завтрашнего дня сяду на голодную диету, я вычитала про это новшество в «Балтимор сан». — Когда меня морили голодом в камере у наци, на третий день ноги и руки сделались совершенно ледяными… Ужасное ощущение… Пожалуйста, не садись на эту дурацкую голодную диету, прошу тебя… Ну-ка, быстро, в каком ухе звенит? — В левом! — ответила Криста, потому что видела в полуоткрытую дверь ванной, что Роумэн стоял, прижавшись левым плечом к стене; звенит обычно в том ухе, которое ближе к стене, странно. — Угадала? Звенело в правом ухе. — Умница, — сказал Роумэн. — Угадала. Слушай, когда мы начнем ссориться, а? Все знающие люди говорят, что после первого месяца супружества неминуемо должна случиться ссора… По пустяку, глупая, но обязательно ссора. — Мне тоже так говорили. Это бы случилось, не будь ты Роумэном, а я Кристой. — Не будь я старше тебя на пятнадцать лет… — Не будь ты умнее меня в семьсот тридцать четыре раза… Я совсем от тебя голову потеряла, когда ты до конца ломал Лангера… А особенно, когда ты сказал, чтобы он сам открыл чулан и привел Ригельта… Они ведь могли оба убежать. — В обкаканных штанах далеко не убежишь… Криста засмеялась: — Сюжет для Уолта Диснея — «волки в обкаканных штанишках». Роумэн протер лицо одеколоном и вышел в комнату: — Ты прекрасно сказала: «в штанишках»… Очень по-детски, так маленькие девочки говорят… Я очень гордился — мне тогда было лет шесть, — когда мне начали покупать брюки, а не штаны… Давай завтракать, время. Я должен быть у моего босса секунда в секунду, он педант, и за это я его ценю. Криста знала, что в номере говорить нельзя. Роумэн предупредил ее, что, вполне возможно, друзья поставили их жилье на запись. Про то, чтобы она упомянула имена Лангера и Ригельта, они договорились заранее, на улице, — так или иначе он будет рассказывать о них Макайру, пусть тот знает загодя, но ни одного другого имени тех, которые они узнали во время стремительной поездки по Европе — Рим, Аскона, Гамбург, Стокгольм, называть не надо; еще рано; все зависит от того, как пойдет разговор в кабинете босса, какова будет его реакция на ту информацию, которую собрали Роумэн, Спарк и Штирлиц. Криста молча улыбнулась Роумэну, показав глазами на отдушину; он отрицательно покачал головой, кивнув на телефон. — Знаешь, конопуша, если сегодня разговор пройдет так, как я надеюсь, и мне удастся за неделю закончить дело, мы с тобой, наконец, возьмем отпуск и отправимся на какой-нибудь маленький остров… Чтоб ни души… Сейчас стали рекламировать Сан Блас, всего час лета от Панамы, крошечные островки в океане, живут индейцы, ловят рыбу и собирают кокосовые орехи. Правда, было бы чудно? — Я даже боюсь об этом мечтать. — Всегда надо мечтать о самом прекрасном. — Только мечтай без оглядки. — Буду. — Какой мне надеть костюм? — Поскольку их у тебя всего два, надень первый. Роумэн рассмеялся: — Первый — это серый? Или синий? — Синий. К твоей седине идет синий цвет. — А галстук? Серый? — Красный. Почему все американцы так любят черные костюмы и черные галстуки? Вы одеваетесь, как гробовщики. — Не оскорбляй нацию. Я патриот. — Разве можно считать оскорблением замечание, которое продиктовано желанием лучшего? — Можно, — вздохнул Роумэн и поднялся из-за стола. — Омлет был прекрасен, только ты забыла его посолить, конопушка. — Правда?! Почему же ты не сказал? — Потому что у нас нет соли. Купи. Ладно? И потом никуда не уходи из дома, портье предупрежден. Двери запри на цепочку. Телефон, куда в случае чего звонить, ты знаешь. Ругай меня. — Мои друзья из театра говорили иначе: «Пожелай мне счастья и удачи». — Так это ж актеры, конопуша… …Выслушав Роумэна, — тот рассказал дело выборочно, Штирлица не упомянув, профессора Танка тоже, — Макайр поднялся и, закинув руки за спину, начал быстро и сосредоточенно ходить по кабинету; лоб разрезала продольная морщина, вокруг глаз собрались мелкие морщинки; остановившись у окна, он тихо сказал: — Но ведь это ужасно. Пол… Значит, они выжили! Неужели жертвы были принесены понапрасну? — Нет. Будь наши жертвы напрасными, наци действовали бы открыто. И не только в Европе, но и в нашей стране… — В какой мере ваши материалы против них носят уликовый характер? — Против каждого из тех людей, которых я назвал, есть по крайней мере два свидетельских показания. Все они члены НСДАП, люди СС, СД, гестапо или абвера. За каждым из них — преступление. Они должны быть отданы в руки правосудия… — Легко сказать… Те, кто живет в Германии, — одно дело, там легче… А как быть со Швецией? Или Аргентиной? У нас и так натянутые отношения с Пероном… А Испания? Португалия? Как быть там? — Очень просто: брать их там и вывозить. И передавать в руки Нюрнбергского трибунала. — «Вывозить»? Называйте вещи своими именами, Пол… Не «вывозить» и не «брать», а организовывать похищения… И вы прекрасно понимаете, что назавтра же после случившегося государственный департамент будет завален нотами протеста по поводу вмешательства во внутренние дела Мадрида или Байреса… — Что вы предлагаете? — Пол нахмурился, полез за сигаретами — плохой признак. — Ничего. Предлагаю подумать. Есть некоторая разница между вами, человеком, совершившим подвиг, — да, да, я понимаю, каково было собрать подобную информацию, это настоящий подвиг! — и мною, чиновником, который обязан санкционировать действия. Будь проклят мой пост, черт его совсем побери! Как вы отнесетесь к тому, чтобы подключить к операции дипломатов? — То есть? — Роумэн несколько опешил, достал из пачки «Лаки страйк» сигарету, закурил. — Пусть наши юристы подумают, как можно побольнее нажать на Аргентину, Испанию, Парагвай… На режимы, скрывающие у себя наци… Чтобы они выдали нам преступников… — Ну, зачем же так усложнять задачу? — Роумэн тяжело затянулся. — Лучше пошлите телеграммы скрывающимся нацистам, адреса я могу вам сейчас продиктовать, с просьбой добровольно отдаться в руки нюрнбергского правосудия. — Мне не до смеха, Пол, — сухо заметил Макайр. — Я ошарашен случившимся. Я думаю, как лучше поступить. Думайте и вы. — Я же внес предложение: я вылетаю с бригадой ваших ребят и привожу всех этих наци в Нюрнберг. Как я это сделаю — моя забота. Риск беру на себя. — Нет, я беру на себя риск. Я, именно я. Пол, не обольщайтесь. Потому что я подпишу приказ на командирование вместе с вами моей бригады… Я и никто другой… А я не готов к тому, чтобы подписать такой приказ — его попросту не утвердят… Как вы отнесетесь к тому, чтобы попросить совета у Аллена? — Я считаю это оптимальным. — Думаете уговорить его на встречу? Он же отошел от дел, сидит в своем «Саливэн энд Кромвэл», делает бизнес… — А вы не уговорите? — Боюсь, что нет. Я для него никто. Вы — это вы, за вами история нашей разведки. — Будет вам, Роберт. Не надо льстить в глаза, я себя чувствую законченным остолопом, потому что не знаю, как на это реагировать. — Решать, как реагировать, надо, если вам льстят в глаза. А я говорю правду. И вы это прекрасно знаете… «Зря я на него пер, — подумал Роумэн, — и я бы, видимо, на его месте всаживал аппаратуру прослушивания в те места, где появляется мой сотрудник, женившийся на бывшем агенте врага… Для профессионала понятия «бывший» не существует… Он ни разу ни словом не посмел даже тронуть Кристу. А может быть, тебе так удобнее себя чувствовать? — спросил себя Роумэн. — Это ведь ужасно, когда недоверие к своим не исчезает, а живет в тебе постоянно. Нет ничего ужаснее, когда ты должен оглядываться и перепроверять каждое слово человека, сидящего напротив тебя. Высшая привилегия гражданина — полнейшее доверие к окружающим и убежденность в том, что тебе платят тем же. Ничто так не поднимает человека, не вселяет в него уверенность в успехе начинания» ничто так не способствует рождению в нем борцовских качеств, как абсолютное, гарантированное законом доверие. Это угодно обществу — средство против коррозии людских отношений, верный залог выявления в личности всего самого хорошего, что заложено в генах». Аллен Даллес встретился с Роумэном в маленьком баре на сорок второй улице, после ланча, который он провел с Макайром в своем клубе. Здесь, в этом маленьком баре, он никогда раньше не бывал, масса народа, все проходящие, клиентура случайная, что вполне соответствует конспиративному характеру встречи разведчика отставного, каким он себя представлял знакомым, и разведчика функционирующего, каким он назвал Роумэна, запнувшись самую малость, когда тот к нему позвонил: «Роумэн? Роумэн… Ах, да, Роумэн, ну, как же, конечно, помню! Помню и горжусь, мой дорогой функционирующий разведчик!» Обсмотрев Роумэна со всех сторон, Даллес пыхнул трубкой, заметив: — Вы здорово набрали в сравнении с сорок пятым годом. Я видел вас последний раз в сорок пятом весной, не так ли? — Именно так, мистер Даллес. — Что это вы говорите, как заштатный адвокат в бракоразводном процессе? Аллен, я для вас Аллен, дорогой Пол. — Спасибо, я страшно рад, Аллен, что вы нашли для меня время. — Что будете пить? — Хайбол. — Орешки? — С удовольствием. Только позвольте мне угостить вас, о кэй? — Спасибо, я никогда не отказываюсь от угощения. Вам чертовски идет седина, завидую. Чем больше я седею, тем отчетливее становлюсь похожим на старую китайскую мышь, которую берегут для обращения в кисточки, столь важные в иероглифописи. А вы начинаете походить на матерого голливудского ковбоя. — С моей-то круглой мордой? — Никогда не отзывайтесь дурно о своей внешности, — заметил Даллес. — Это позволит вашим недругам повторять эти слова, и вы не сможете их одернуть: «Мы же цитируем самого мистера икс, он говорил это о себе не далее, как вчера, беседуя с мистером игрек!» Роумэн улыбнулся: — Мне всегда казалось, что, если ты сам подтруниваешь над своими недостатками, это выбивает козыри у недоброжелателей. — Зависит от талантливости недоброжелателей. Пол. Кстати, если уж вы меня действительно угощаете, попросите, пожалуйста, крохотный кусочек сыра, люблю сухой сыр. — С удовольствием угощу вас самым сухим сыром, Аллен. — Ну, рассказывайте, что стряслось? — Стряслось то, что по прошествии девятнадцати месяцев после нашей победы нацисты успели воссоздать свою цепь, — Роумэн достал «Лаки страйк» и начал крошить маленькую, круглую сигарету. — Двадцати месяцев, — Даллес вздохнул. — Дальше. — Это, собственно, главное, — Роумэн несколько смешался от такой реакции собеседника. — И вас это действительно удивляет? — Конечно. — Почему? Вы что, не понимаете, с какого уровня врагом мы имеем дело? Неужели вы всерьез полагали, что шесть миллионов членов НСДАП так легко смирятся с поражением, да еще таким неслыханным? Нельзя быть наивным. Пол. Все, что угодно, только не наивность. — Больше это похоже на отчаяние, Аллен. — Ну, это уж совсем стыдно. Неужели вы сомневаетесь в том, что у нас найдутся силы для истребления этих гаденышей? — Я — нет. Другие — да. — Кто именно? — Те люди, от которых зависит принятие решений. — Вы говорите со мной как с представителем конкурирующей фирмы. Пол. Вряд ли я могу быть вам полезен, если вы не знаете имен. Кто конкретно сомневается в том, что мы обязаны придушить нацистских гаденышей? — Человек, к которому я в общем-то хорошо отношусь, — Роберт Макайр. — Хм… Это для меня несколько неожиданно… Не скажу, что я его очень хорошо знаю, но по тем эпизодам, что у меня на памяти, могу судить о нем как о человеке, склонном к волевым решениям. — Дело в том, что сеть разбросана не только в Германии, но и в Швеции, Испании, Португалии, Парагвае, Аргентине, Бразилии, Швейцарии, Ватикане… Более того, сейчас я собираю улики против синдиката… У меня есть основания полагать, что наци нашли подходы и к этим людям… — А вот это крайне тревожно. Крайне, Пол. Есть имена? — Да. Некий Пепе. Судя по всему, одна из его фамилий — Гуарази, на контакт с лиссабонским братством прилетал из Нью-Йорка, акцент — бруклинский. — Так говорит агентура? — Так говорю я. Даллес улыбнулся; его жесткое лицо собралось морщинками, подобрело («У него самые счастливые внуки, — подумал Роумэн, — какая радость иметь такого мягкого, но в то же время мужественного деда, человек из легенды; и с Вольфом он говорил не как с генералом Гиммлера, а как с немецким солдатом, это не есть нарушение правил, это по-мужски, Штирлиц неправ, потому что ему-то как раз доносила агентура»). — Вы думаете, меня это радует? — лицо Даллеса было по-прежнему мягким, морщинистым, усталым. — Меня это, наоборот, печалит. Я вам прочитаю Ян Ваньли, великого китайского поэта, вслушайтесь в его строки. Пол: «Пороги, слепя белоснежною пеной, как гром, оглушают разгневанным ревом. Потоки воды — изумрудные стены, а волны подобны горам бирюзовым. Подъем по дорогам — над бездной победа, путь вниз по реке — за победу награда. Багорщикам трудно, им отдых неведом, и сердце подъемам и спускам не радо… Нелегок, опасен подъем по порогам! Оставь самомнение, пускаясь в дорогу…» Читая поэта, Даллес вдруг пожалел, что открылся: китайская литература — его слабость, это известно только самым близким в его кругу: «Никто больше не имел права знать; ни перед кем нельзя открываться; в разведке порой запрещено верить даже брату — увы, закон профессии. Я становлюсь сентиментальным, первый признак прогрессирующего склероза; я засветил себя, и, если дело пойдет не так, как надо, я многим рискую: Роумэн получил в руку шальной козырь». — Я не очень-то страдаю самомнением, — ответил Роумэн. — Скорее наоборот. — Просто, получив данные агентуры, — заметил Даллес, — то есть множество разных мнений, вам было бы легче прийти к более или менее определенному выводу, Пол. А так вы до всего дошли сами. Если вы ощущаете внутри себя гениальность — одно дело, но если вы такой же нормальный человек, как и я, тогда дело плохо. Нормальный человек не может не страдать комплексами. Однако же комплексы свидетельствуют о чрезвычайно увлекающейся натуре, а увлеченность мстит отсутствием должного самоконтроля. А это путь к провалу, Пол. Не сердитесь, я говорю это человеку, к которому отношусь с симпатией. — Спасибо, Аллен, — мягко улыбнулся Роумэн. — Учту на будущее. «У него очень хорошие глаза, — подумал Даллес, — чистые, как у ребенка; Макайр прав, — будь проклята наша профессия, без которой любое общество не сможет существовать. Появись хоть какая-то альтернатива, можно было бы отказаться от того, что необходимо сделать. Да, Макайр может отвести его от беды, а должен, наоборот, подтолкнуть его к ней: лучшей кандидатуры на роль тайного коллаборанта ГПУ у нас, увы, нет и вряд ли будет. Линия, протянутая между ним и нацистом Штирлицем, свидетельствует о зловещем заговоре; такого еще не было в нашей практике. Это необходимо обществу, как ни жесток мой план. Боже праведный, за что служение идее требует от человека таких ужасных жертв?!» — Ваше здоровье. Пол, — сказал Даллес, прикоснувшись губами к виски. — Сыр, действительно, очень хорош, не думал, что здесь может быть такой соленый, жесткий, деревенский сыр… Роумэн кивнул. — Как в Каталонии… — Я там не был. — Когда свалят Франко, вы должны туда съездить, Аллен. — Непременно, — ответил Даллес («Упаси бог, если Франко свалят, это будет трагедия; Испания всегда тяготела к красным; потеря Средиземноморья невосполнима»). — И вы будете моим гидом… Ну, ладно, вернемся к стрижке овец… Что за сеть? Направленность? Численность? Финансовые возможности? Мера авторитетности членов? Роумэн рассказывал обстоятельно, с трудом удерживаясь от того, чтобы не открыть все. «Я дал честное слово Штирлицу, — сказал он себе, — да, я полностью доверяю Даллесу, кому верить, как не ему? Но я дал слово, и я не вправе его нарушить». Он прочертил линии связи между Германией, особенно Гамбургом и Мюнхеном («Слава богу, — отметил Даллес, — он не назвал Пуллах[47]»), Асконой, Ватиканом, Испанией, Лиссабоном, Аргентиной, Парагваем, Чили («На ближневосточные контакты он еще не вышел, очень хорошо»); умолчал о «банкире» Нибеле в Кордове (слово есть слово), ничего не сказал о том, что в процессе операции был убит гестаповец Фриц Продль из Освенцима: за этим — Спарк, нельзя распоряжаться всуе жизнью друзей, только собой, это — пожалуйста. — Любопытно, — сказал Даллес, выслушав его рассказ. — Честно говоря, я не думал, что дело приобрело такой размах… И вы это раскрутили один? — Я тоже не думал, что дело приобрело такой размах, когда начинал его, — Роумэн ушел от прямого ответа, так же, как и Даллес, прикоснулся губами к стакану с виски, отломил ломтик сухого сыра, но не стал есть, — напряженно слушал, что скажет собеседник. — Ну, и что же вам ответил Макайр? Помимо того, понятно, что поздравил с феноменальной удачей? — Он сказал, что дело надо обсмотреть со всех сторон, потому что нам придется вмешаться во внутренние дела других стран. А для меня Испания сейчас не страна, а поганый застенок. И чем активнее мы туда вмешаемся, тем будет лучше и для испанцев, и для нас, американцев. Я очень хочу, чтобы мы были первыми, кто принесет им освобождение… — А кто может им принести освобождение кроме нас? — Те же русские. — У вас есть реальные основания так полагать? — Их встретят с восторгом… Они там оставили о себе добрую память… — В Аргентину, конечно, лезть трудно, Пол… Почти невозможно… Наши позиции там весьма шатки… Слушайте, а почему вы считаете, что мы вообще должны лезть? Если вы взяли в кулак такое звено, тогда вся их работа станет подконтрольной. Это же нам в тысячу раз выгоднее, чем разом их всех прихлопнуть… Роумэн словно бы споткнулся, ответил с болью: — Именно об этом Макайр прислал мне в Мадрид телеграмму месяцев семь назад. — Вы так давно вышли на сеть? — Нет, тогда еще не вышел… Просто он уже тогда считал возможным обращать наци в нашу агентуру… — Вы с этим не согласны? — Нет. — Почему? — Потому что нацизм — это зараза, Аллен. Это оспа, чума, холера… Они прокаженные, понимаете? Они несут в себе фермент умирания общества… Любого общества… Их надо обезвреживать — чем быстрее, тем лучше… — Это — как? — Обезвреживать, — повторил Роумэн, поняв вдруг, что он не готов к ответу, поэтому сказал упавшим голосом: — Обезвреживать, Аллен. Тот согласно кивнул: — Прекрасно, прекрасно, с этим я не спорю. Меня занимает тактика, стратегию я приемлю. Что надо сделать? Арестовать? Похитить? Устранить на месте? Требовать вынесения заочного приговора, передав на них информацию в Нюрнберг? Ваше предложение? — Их надо вывозить… Сюда… Они здесь назовут недостающие звенья… А их звеньев — громадное множество, и они опасны… — Чем? Помимо того, что нацизм — проказа, чем конкретно они опасны для этой страны? — Они функционируют не просто так, не абы общаться друг с другом, Аллен… — Вот я и интересуюсь: во имя чего они общаются? Вы предлагаете заняться выяснением этого вопроса, выкрав их и посадив за решетку. Я предлагаю то же самое, но не выкрадывая их, а внедряя в их сеть наших людей, которые поймут самое важное надолго вперед. — У вас есть такие люди? — спросил Роумэн. — Назовите их. Я, пожалуй, поддержу такой план, хотя мне он, признаться, не по душе. — Во-первых, у меня нет людей, потому что я «экс»-разведчик, Пол. Я не у дел, и меня это не очень-то огорчает; работая в моей конторе, я приношу не меньше пользы этой стране, чем в ту пору, когда мы служили в Берне. Если я когда-либо понадоблюсь Штатам, меня позовут, и я не посмею отказаться, хотя, повторяю, я мечтал бы до конца дней моих сохранить ту позицию, которую я теперь занял в бизнесе. Во-вторых, объясните мне, отчего вам этот план не по душе? Только без эмоций, ладно? Про опасность проказы вы говорили, я согласен, но мы с вами привыкли к риску, да и прокаженных лечат врачи, а они тоже люди, как вы и я. — Они их не лечат. Они смотрят за ними и облегчают страдания. Вылечить проказу нельзя. Мне это дело не по душе потому, что можно упустить время, Аллен. Зараза разрастется. Раковую опухоль надо устранять как можно раньше, пока она не разрослась… — Позиция, — согласился Даллес. — У вас — своя, у меня — своя. Они, видимо, не пересекаются. Тогда вам надо обязательно, непременно настоять на своем. «Да, конечно, — обязаны вы сказать Макайру, — я подбрасываю вам много хлопот с похищением мерзавцев, да, видимо, мы не имеем права выходить с этим к руководству департамента…» — Он поправит меня: «Не „мы“, а "я"»… — Вы обязаны с этим согласиться, Пол. Ведь он скажет правду, если, конечно, скажет… Я продолжу? Роумэн смущенно улыбнулся: — Простите, Аллен. — Пустяки, я понимаю ваше волнение… Мне легче быть хладнокровным, я не перенес ужаса нацистских застенков… Мне, однако, приходилось пожимать руки мерзавцам из СС, смешно оправдываться незнанием, да и вряд ли кто в это поверит… Мне приходилось считать минуты, пока не вымоешь пальцы горячей водой с мылом, — Даллес отщипнул маленький кусочек сыра, положил его под язык, вздохнул. — Буду ходить сюда покупать этот сыр: чертовски вкусно, запах фермы, символ спокойствия, возвращения в детство… Так вот, вы обязаны указать Макайру, что необходимость похищения выявленных вами нацистов продиктована не одной лишь вашей к ним ненавистью, вы в этом не оригинальны, их ненавидит сейчас все человечество, сейчас такого рода ненависть даже поощряется… Нет, дело в том, чтобы преступников открыто назвать преступниками, и это должен сделать не кто-нибудь, а именно мы, наша страна, исповедующая принципы демократии и гуманизма… Нажмите на пропагандистский аспект вопроса. Пол… — Но тогда Макайр переадресует меня на радио или в «Нью-Йорк таймс», Аллен! Он скажет, что департамент не занимается пропагандой, и будет прав… Если бы вы поддержали меня, Аллен… Достаточно вашего звонка — и Макайр подпишет все, что он должен подписать… — Думаете, он прислушается к моим словам? — недоверчиво усмехнулся Даллес. — Он порекомендовал мне встретиться с вами. Вы для него непререкаемый авторитет… — Сколько времени вам нужно на подготовку операции? — Все готово. — Проведете в одиночестве? — Втроем. Или вчетвером. План разработан, — Роумэн постучал себя по виску, — все здесь, все — до мелочей. — Кроме одной, — лицо Даллеса снова сделалось жестким, непроницаемым. — Какая тюрьма в Штатах примет их? На каком основании? — Их примут в Нюрнберге. — Убеждены? — Абсолютно. — Их примут русские, — возразил Даллес. — Это верно. Они и примут, и помогут, это вполне реальная сила. — Вы против? — Разве я так сказал? — удивился Даллес. — Хорошо, Пол, я попробую позвонить Макайру, но, пожалуйста, не обольщайтесь по поводу меры моего влияния на него… — Да, он звонил, — Макайр выглядел усталым, лицо помятое, хотя, как всегда, тщательно — до синевы — выбрито. — Еще вчера. Как я его понял, вы берете на себя организацию всей операции? — Да. — Какая нужна помощь с моей стороны? — Нужна санкция, Роберт. — Вы ее получили. — Спасибо. Это чертовски здорово, у меня камень свалился с сердца… — Ваш камень свалился мне на голову, — Макайр хмуро улыбнулся. — Не знаю, кто вам взваливал его на грудь и как вы его на себе носили, но у меня, чувствую, на макушке растет страшная шишка… В подробности вашей операции посвятите сейчас или накануне вылета? Да, кстати, с моей бригадой дело очень сложное… Я не убежден, что… — В таком случае я вылечу один. — Вы сошли с ума? Что вы сделаете один? Хотите брать ваших подопечных по очереди? Разошлете телеграммы: «Пока я буду похищать Франца, Герберту и Гуго не выходить из дома»?! Роумэн рассмеялся: — Удар будет нанесен одновременно. В Германии я полагаюсь на помощь армии, там будет хлопотно, девятнадцать людей СД и гестапо, брать их надо в один час, вы правы… В Лиссабоне надо будет выкрасть только одного, это для меня сделают те, кто знает, как работать такого рода комбинации… В Мадриде я задействую испанскую тайную полицию… Через час после того, как дело будет сделано в Старом Свете, я вылетаю в Аргентину… — Куда именно? — Я отправлю вам телеграмму перед вылетом, Роберт. Возможно, там мне понадобится помощь. Я смогу обратиться к Джону Джекобсу? Он же по-прежнему похваляется, что представляет на юге континента вас, только вас и никого кроме вас… — Он ревнив и будет вам мешать. Пол. Обращайтесь в посольство, к военным, я попробую с ними договориться… к Джекобсу не следует… Да, ведь и вы знаете, что он отстаивает идею, прямо противоположную вашей: нацистов надо бесстрашно использовать, они подготовлены к работе и подготовлены великолепно… И с точки зрения трат — на них можно экономить, работают… готовы работать за одно лишь то, что мы их не выдадим трибуналу… Вы знаете, как я отношусь к этому, но я не хочу выламывать руки моим противникам, пусть Джекобс сам обожжется… Самый противный вопрос: сколько на это нужно денег? — Семь тысяч долларов. — Вы сошли с ума? — устало спросил Макайр. — Роберт, мне очень неловко, но я подсчитал все и экономил, на чем мог… — Я приготовил для вас десять тысяч, но был убежден, что вы едва-едва уложитесь в двадцать… Пол, я очень прошу вас, продумайте все еще раз… Давайте погодим лишнюю неделю, возьмите пару ребят отсюда, пусть я схожу в Каноссу, пусть об меня вытрут ноги наши скряги из финансового управления, но все же вы избежите такого риска, на который идете… Это неоправданный риск. Пол… Лавры победителя и так достанутся вам, это ваша победа, никто не посмеет на нее покуситься, — последний раунд вашей борьбы против наци, но мне хотелось бы, чтобы вы получили приз, вы, а не ваша вдова… — Мне этого хочется не меньше, чем вам. — Смотрите… Моя настойчивость может быть неверно понята, я не хочу навязываться в соавторы вашей победы… Смотрите, Пол. Тогда — последнее. Это по-прежнему — теперь даже в большей мере, чем раньше, — ваша операция, только ваша и никого другого… Будет очень славно, если вы сейчас напишете заявление с просьбой об увольнении… И датируете его любой удобной для вас датой — днями десятью, девятью тому назад. Вы понимаете, что мне — как чиновнику — это необходимо? Роумэн растерялся: — Не очень. — Объясняю: в случае, если произойдет какая-то неувязка, я предам вас. Пол. Я буду обязан это сделать… Штаты не вправе подставляться, если вы проиграете и вас арестуют во время похищения нацистского креза в Мадриде… Я должен буду прокомментировать эту новость — стучу по дереву, чтобы ее не было, — следующим образом: «Мистер Роумэн не является сотрудником разведки с такого-то и такого-то числа, все его поступки представляют собой личную инициативу упомянутого джентльмена, ответственность за действия которого не несет ни одно правительственное учреждение Соединенных Штатов». — Мне это не очень нравится, Роберт. — Мне тоже. Поэтому я снова предлагаю: садитесь в мой кабинет, разрабатывайте операцию, будем пытаться ее утвердить на самом верху, — в чем, правда, я мало уверен, — берите моих людей, готовьте их к делу, летите вместе: тогда мне придется быть повязанным с вами — волей-неволей… — Сколько шансов, что вы утвердите этот план у начальства? — Десять из ста. Роумэн вынул из кармана португальскую самопишущую ручку, взял со стола Макайра лист бумаги и написал заявление. Тот спрятал его в сейф, достал оттуда пачку денег, протянул их Роумэну, заметив при этом с горестным сожалением: — Вы что-то скрываете от меня. Пол… Это ваше право, я не навязываюсь в друзья, но все же мне кажется, что вы делаете глупость… Штирлиц (Кордова, сорок шестой) Он купил субботнее приложение к журналу, издававшемуся в Буэнос-Айресе, не случайно: на обложку были вынесены крупные заголовки: «Подкомитет, созданный Советом Безопасности для сбора документации о ситуации в Испании, благодаря тому, что русский посол Громыко воздержался от голосования, все-таки намерен передать дело по обвинению Франко на Генеральную Ассамблею ООН! Но мы не допустим обвинения Франко на этом форуме!», «Попытки русских нанести удар по генералиссимусу Франко будут блокированы англо-американцами!», «Западные демократии не позволят Москве ударить по каудильо!», «Европейский бастион антикоммунизма выстоит!», «Арриба Испания!».[48] Более мелким шрифтом было набрано: «Сокращенная стенограмма сенсационной схватки в Совете Безопасности! Образец стойкости западных демократий! Громыко — человек „вето“! Попытки русского посла заставить Совет Безопасности принять немедленное решение против каудильо получают отпор со стороны янки, англичан и австралийцев!» Штирлиц сел на лавочку неподалеку от той площади, где по субботам обычно собирались художники, — местный Монмартр; неторопливо закурил, с наслаждением затянулся и углубился в изучение документа. …Начиная с тридцать четвертого года, когда вместо рейха, демонстративно вышедшего из Лиги Наций, туда приехала советская делегация и Литвинов, полный, внешне похожий на большого, доброго плюшевого мишку, начал вбивать свои резолюции, направленные против фашизма, за мир и коллективную безопасность, Штирлиц внимательно следил за работой международного форума, поражаясь той позиции, которую заняла западная дипломатия. Он, находившийся в Германии Гитлера, видел воочию, что безнаказанность прямо-таки подвигала фюрера на агрессию; порой казалось, что его подталкивали к самоутверждению в абсолютной вседозволенности, — нет ничего страшнее этой отвратительной человеческой функции, сделавшейся государственной стратегией национал-социализма… И сейчас, приступая к исследованию документов, собранных еще с весны сорок шестого года, — сражение против Франко началось не вчера, а вскоре после фултонской речи Черчилля, когда в Америке стали ворочаться всяческие Маккарти, — Штирлицу надлежало понять тенденцию, ибо, судя по заголовкам, столь броско поданным в газете Перона, речь шла не о чем-либо, а о первом открытом столкновении тех, кто звал немедленно покончить с остатками фашизма на земле, с определенными, весьма могущественными силами, рассчитывавшими на Франко как на резерв, который может быть введен в игру — в нужный момент и при соответствующих обстоятельствах. Политик, Штирлиц отдавал себе отчет, что для реакции дело отнюдь не в существе режима Франко; речь идет о военном балансе: после того, как англичане совсем недавно высадили свои оккупационные войска в Греции — недалеко от границ Советского Союза, вмешавшись в гражданскую войну; в те дни, когда Вашингтон все более бесцеремонно оказывал нажим на Рим, с тем чтобы из правительства были удалены коммунисты во главе с Пальмиро Тольятти, то есть те люди, которые внесли главенствующий вклад в дело антифашистской борьбы, когда такого же рода нажим продолжался и на Париж, чтобы заставить Де Голля вывести из кабинета Мориса Тореза, защита Франко становилась также одной из форм сражения за доминирующую роль англо-американского присутствия на Средиземноморье с целью запереть Россию в Черном море, — стратегия девятнадцатого века, все возвращается на круги своя. «Но неужели военные в Штатах, — подумал Штирлиц, — успели набрать такую силу, что могут диктовать свою волю политикам? Как не вертись, но защита фашизма неотмываема! Неужели солдафонство сделалось столь сильно там, что вопросы политической этики — а она формулируется не на год, а на эпоху — уже отошли на второй план, уступив место стратегии силы?!» «А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Собранные Подкомитетом материалы, поступившие от стран — членов Организации Объединенных Наций и от испанского республиканского правительства Хираля, полностью подтверждают правильность обвинений, выдвинутых против режима Франко представителем Польши в его письмах на имя Генерального секретаря. Многочисленные факты, приведенные в вышеупомянутых документах, подтверждают, что существование фашистского режима Испании представляет серьезную угрозу для поддержания мира и что поэтому положение в Испании нельзя рассматривать как чисто испанское дело. Это положение, поскольку оно чревато серьезными последствиями для мира, не может не являться предметом тщательного рассмотрения Советом Безопасности с целью принятия соответствующих мер, предусмотренных Уставом Организации Объединенных Наций. Известно тесное сотрудничество германской и испанской военной разведки в период войны. По этому вопросу мной были пересланы копии заявлений генерал-лейтенанта Гюнтера Краппе, бывшего германского военного атташе в Мадриде, и полковника Ганса Реннера, бывшего германского военного атташе в Танжере. Оба являются теперь военнопленными и находятся в Советском Союзе. Эти заявления представляют интерес в том отношении, что раскрывают как сам факт, так и степень сотрудничества германской и испанской разведки, направленного против союзников. Вчера я получил из Москвы по бильд-аппарату копию довольно интересного документа. Этот документ представляет собой заявление генерал-лейтенанта Бамлера, бывшего начальника третьего отдела разведывательной германской организации, так называемого абвера. Генерал Бамлер был одним из ближайших сподвижников адмирала Канариса, имя которого известно по Нюрнбергскому процессу. Генерал Бамлер вскрывает связи Франко с германской разведкой. Оказывается, что связи эти идут довольно далеко. Они были установлены задолго до гражданской войны в Испании. Вот что говорит генерал Бамлер: «Франко, предоставляя в распоряжение Канариса свои связи, дал ему возможность развернуть работу германской разведки в Марокко. Таким образом Франко стал важным звеном в структуре германской разведки». И далее Бамлер говорит следующее: «Как уже отмечалось выше, Канарис лично руководил и осуществлял связь со своими важнейшими агентами. К их числу в Испании относились: министр внутренних дел и полиции в правительстве Примо де Ривера — генерал Мартинес Анидо, а также Франко». И далее, касаясь своих бесед на эту тему с Канарисом, Бамлер пишет в своем заявлении следующее: «В беседе об этих событиях Канарис высказал мне сожаление по поводу смерти Мартинеса Анидо, так как он не считал Франко его равноценной заменой». По словам Канариса, Франко не обладал ни военным талантом, ни талантом государственного деятеля. При данных условиях он являлся все же наиболее подходящим человеком для осуществления германских интересов, так как своим долголетним сотрудничеством доказал, что на него можно положиться. Это заявление, которое написано, как я уже указал, одним из ближайших сподвижников адмирала Канариса, представляет большой интерес с точки зрения действительных связей между Франко и фашистскими гитлеровскими кругами в Германии. Не менее сильным является продолжающееся влияние немцев в так называемой культурной области. Чтобы оценить значение этого влияния, достаточно отдать себе отчет в том, какое содержание вкладывают германские фашисты, да и вообще фашисты, в понятие «культура». Разве не известны слова Геббельса, заявившего в свое время: «Когда я слышу слово „культура“, то я хватаюсь за рукоятку своего револьвера». Влияние германского фашизма как в области экономики, так и в других областях подчеркивает особую опасность, которую представляет Испания Франко как фашистское гнездо. Первым шагом, могущим сыграть положительную роль в решении испанской проблемы, может быть разрыв дипломатических отношений всех государств — членов Объединенных Наций с Франко. Ситуация в Испании такова, что она уже требует не только морального осуждения режима Франко, но и практических действий в соответствии с Уставом Организации. Иначе Совет Безопасности не выполнит своих задач, которые диктуются существующей обстановкой. Иначе Совет Безопасности будет похож на форум для обсуждения данного вопроса, а не на высокоавторитетный орган, принимающий решения, назначением которых является устранение возникающей угрозы миру. В заключении Подкомитета содержится важное, но неправильное предложение. Я имею в виду пожелание Подкомитета не принимать решения в Совете Безопасности о разрыве дипломатических отношений с Франко, а рекомендовать вынести такое решение Генеральной Ассамблее, имея, вероятно, в виду очередную сессию Ассамблеи. Это предложение имеет два недостатка: Во-первых, оно противоречиво по своему характеру. С одной стороны. Подкомитет считает, что Совет Безопасности не имеет права выносить в данном случае решения о разрыве отношений с Франко, исходя из указанного выше неправильного утверждения, будто бы ситуация в Испании в настоящее время не представляет угрозы миру. С другой стороны. Подкомитет считает необходимым разрыв отношений с Франко, даже с оговорками, которые сделаны в последнем варианте предложенной сегодня резолюции, рекомендуя, однако, чтобы этот разрыв был осуществлен Генеральной Ассамблеей. Противоречивость этого предложения налицо. Во-вторых, утверждая, будто бы Совет Безопасности в данном случае не имеет права выносить решения о разрыве отношений с Франко, и рекомендуя сделать это Ассамблее, Подкомитет в отношении данного вопроса как бы меняет местами Совет Безопасности и Генеральную Ассамблею. На Совете Безопасности лежит главная ответственность за поддержание мира, и в силу этого именно Совет Безопасности должен и призван разрешить вопрос о мероприятиях по отношению к режиму Франко. Советская делегация по-прежнему считает, что предложение о вынесении Советом Безопасности решения о разрыве дипломатических отношений с Франко является абсолютно правильным и обоснованным. Сэр Александр Кадоган (Соединенное Королевство): Я согласен с представителем Польши, который заявил, что у него нет намерения помешать Ассамблее рассмотреть этот вопрос. Поэтому было бы, пожалуй, возможно указать в пятом абзаце предложенной им резолюции: «Совет Безопасности… постановляет держать ситуацию в Испании под непрерывным наблюдением…», после чего я бы включил слова: «впредь до сессии Генеральной Ассамблеи…» Если представитель Польши согласится на включение этих слов, то это разрешит мои сомнения. Я должен сказать, что и я сам, и Совет, надеюсь, также поймем это в том смысле, что, когда соберется Ассамблея, Совет Безопасности будет обязан в силу этой поправки снять вопрос с повестки дня и передать его в Ассамблею. Если представитель Польши может принять эту поправку, то я, со своей стороны, смогу принять соответствующую часть его резолюции. При условии внесения этих поправок я мог бы принять всю резолюцию, за исключением той части, на которую уже обратил внимание представитель Австралии и где говорится, что, согласно расследованию Подкомитета, «фашистский режим Франко представляет серьезную угрозу поддержанию международного мира и безопасности». Как и представитель Австралии, я считаю это неверным. Расследование Подкомитета отнюдь этого не установило. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Поправка, предложенная господином Кадоганом, совершенно устраняет основной смысл и основное содержание резолюции, предложенной представителем Польши господином Ланге. Господин Ланге рекомендует, чтобы Совет Безопасности, оставив испанский вопрос в повестке дня, решил, какие меры он в дальнейшем может принять в связи с рассмотрением испанской проблемы. Значит, согласно проекту. Совет Безопасности решит, какие меры он должен принять… Господин Кадоган предлагает, чтобы Совет Безопасности вынес решение передать этот вопрос в Генеральную Ассамблею. Я считаю, что было бы неправильным в настоящее время соглашаться, с одной стороны, на то, чтобы испанский вопрос остался в повестке дня, а с другой стороны, заявить, что когда Совет Безопасности возвратится к этому вопросу, то он должен передать испанский вопрос в Генеральную Ассамблею. Одно другое исключает. Одно положение противоречит другому. Если Совет оставляет этот вопрос в повестке дня, то, следовательно, он должен принять меры и вынести решение. Если он не оставляет этого вопроса в повестке дня, тогда он допускает грубейшую ошибку, несовместимую с принципами Устава, требующими, чтобы Совет Безопасности был начеку и обеспечивал мир. По соображениям, которые я высказал, я, к сожалению, не могу дать согласия на принятие поправки, которая была предложена господином Кадоганом. Г-н Пароди (Франция): Я понял предложение Польши не совсем так, как его только что изложил представитель СССР. Я понимал, что предложение господина Ланге имеет в виду держать испанский вопрос под непрерывным наблюдением Совета Безопасности, как сказано в английском тексте, до того момента, пока он не будет снова возбужден в Совете Безопасности или в Генеральной Ассамблее, но это не означает, что Ассамблея сама не может принять вопрос к рассмотрению. Поэтому, следуя моему личному убеждению и при условии, быть может, внесения некоторых чисто редакционных изменений, я поддерживаю поправку, внесенную сэром Александром Кадоганом. Г-н Джонсон (Соединенные Штаты Америки): Я не считаю сколько-нибудь целесообразным снова объявлять об отношении правительства Соединенных Штатов к режиму Франко. Об этом говорилось неоднократно ясным и определенным образом. Я только хочу сказать, что не смогу принять предложения представителя Польши, если не будет принята поправка сэра Александра Кадогана, дабы установить совершенно определенным образом, что Ассамблее предоставляется полная свобода в отношении рассмотрения этого вопроса. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Мне кажется, что вопрос в результате дискуссии не стал яснее, чем он был вначале. Я бы сказал, что он стал еще более неясным. Дело в том, что резолюция, предложенная господином Ланге, не содержит никакого положения, которое бы говорило, что Генеральная Ассамблея ни при каких условиях не будет обсуждать этого вопроса. Такого пункта не содержится в резолюции господина Ланге. Но согласиться с предложением господина Кадогана — это значит уже сейчас решить вопрос о том, что Совет Безопасности, когда он возвратится к рассмотрению испанской проблемы, должен передать этот вопрос Генеральной Ассамблее. Вот что означало бы принятие поправки господина Кадогана. Спрашивается: для чего же тогда испанский вопрос оставлять в повестке дня Совета Безопасности? Г-н Ланге (Польша): Есть причина, побуждающая меня возражать против поправки сэра Александра Кадогана. Заявить сейчас, что в определенный день дело будет передано Ассамблее, равносильно некоторым образом лишению Совета Безопасности его компетенции. Уже было сказано, что мы не будем обсуждать вопрос в определенный день, и я никоим образом не желаю причинить ущерб компетенции Генеральной Ассамблеи. В то же время я настаиваю на сохранении за Советом Безопасности полной его компетенции по данному делу. Я думаю, что в своем предыдущем выступлении представитель СССР имел в виду именно это, и я вполне разделяю его мнение… Наш Председатель внес весьма интересное предложение — дать представителям время переговорить друг с другом и выработать общий подход к делу… Г-н Эватт (Австралия): Я согласен с предложением господина Ланге попытаться выработать резолюцию, приемлемую для всех. Из его слов я заключаю, что он не намерен ни препятствовать Генеральной Ассамблее осуществить свою компетенцию, ни обойти заключение Подкомитета. Таков смысл его речи. Я полагаю, что можно будет найти формулу, на которую мы все могли бы согласиться, и сделаю со своей стороны все возможное, чтобы в этом помочь. Председатель: Представитель Польши предложил назначить комитет. Он предоставляет мне решить, будет ли этот комитет состоять из трех, четырех или пяти членов. Он и подготовит проект резолюции. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Я прошу Председателя разъяснить, которое из предложений будет голосоваться первым. Мне представляется, что первым должно голосоваться предложение господина Ланге, ибо оно было представлено первым. После этого должно голосоваться предложение господина Эватта и господина Кадогана. Председатель: Я совершенно определенно указал на то, что предложение сэра Александра Кадогана является поправкой к последнему предложению, внесенному представителем Польши. Поэтому я собираюсь поставить на голосование оба проекта резолюций… Г-н Эватт (Австралия): Данный текст является поправкой к польской резолюции, и в его основу положена часть этой резолюции, а потому я прошу, чтобы этот текст был поставлен на голосование первым. Председатель: Я решил, что это поправка, и поставлю его на голосование первым. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Я хочу заявить, что я не согласен рассматривать предложение господина Кадогана и господина Эватта в качестве поправки к резолюции господина Ланге. Я считаю, что это есть самостоятельное предложение, в котором мало что осталось от предложения господина Ланге. Председатель: Я прошу Совет решить, считает ли он предложение большинства за поправку. Производится голосование поднятием рук, которое дает следующие результаты: За: Австралия, Бразилия, Египет, Китай, Мексика, Нидерланды, Соединенное Королевство, Соединенные Штаты Америки, Франция. Против: Польша, Союз Советских Социалистических Республик. Председатель: Таким образом, предложение большинства рассматривается как поправка, и теперь я ставлю на голосование текст. Производится голосование поднятием рук, которое дает следующие результаты: За: Австралия, Бразилия, Египет, Китай, Мексика, Нидерланды, Соединенное Королевство, Соединенные Штаты Америки, Франция. Против: Польша, Союз Советских Социалистических Республик. Председатель: Измененный проект резолюции принимается. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Ваше заявление, будто резолюция принята, я считаю результатом недоразумения. Резолюция отклонена, ввиду того что один из постоянных членов Совета голосовал против этой резолюции. Один непостоянный член Совета Безопасности также голосовал против этой резолюции. Резолюция эта не является процедурной. Она имеет дело с вопросами существа… Я решительно заявляю, что резолюция не является одобренной, она является отклоненной, каковой ее и следует считать. Если бы было возражение против этого утверждения, то я бы потребовал от Совета решения вопроса о том, является ли этот вопрос вопросом существа или вопросом процедуры. В зависимости от решения и интерпретации, которая будет вами дана, будет зависеть дальнейшее решение данного вопроса…» Штирлиц оторвался от текста, полез за сигаретами, закурил и только после этого улыбнулся: «Лихо мы их посадили! Прямо как медведя на задние лапы! Не очень-то я себе представляю, как бедный Кадоган выкрутится. Трудно. Процедура или существо?! Каждый, кто может думать, ответит: „существо“; ответивший иначе — солжет». Штирлиц затянулся, по-прежнему удовлетворенно улыбаясь, словно бы не читал стенограмму, а сам присутствовал на этой бескровной битве в Нью-Йорке; вспомнил Монтеня; «Действительно, лживость — гнуснейший порок, свидетельство презрения к богу и страха перед людьми. Наше взаимопонимание осуществляется через слово; тот, кто извращает его, — предатель по отношению к обществу; слово — единственное орудие, с помощью которого мы оповещаем друг друга о наших желаниях и чувствах, толмач нашей души; если оно обманывает нас, делается невозможным всякое общение человека с себе подобными. С какого времени возникло обыкновение тщательно взвешивать наши слова, сообразуя их с понятием чести? У греков и римлян этого не было… Цезаря нередко честили, называя прямо в лицо то вором, то пьяницей. Мы дивимся той свободе, с какой они обрушивали друг на друга потоки брани, причем за слова у них расплачивались только словами, и эта перепалка не влекла за собой иных последствий… Хорошее было время, — подумал Штирлиц, вздохнув, — в Нью-Йорке каждое слово чревато последствиями, да еще какими…» «Председатель: Основной пункт резолюции заключается в том, чтобы вопрос был оставлен на повестке дня. Это — вопрос процедуры. Если, по мнению представителя СССР, в остальной части резолюции имеется что-либо, относящееся к существу вопроса, то он может указать на это, и мы это обсудим. Г-н ван Клеффенс (Нидерланды): По моему личному мнению, не может быть никакого сомнения в том, что это вопрос процедурный. Г-н Эватт (Австралия): Не может быть лучшего примера процедурного вопроса. Поэтому я считаю, что если кто-нибудь заявляет, что это не процедурный вопрос, то прежде всего мы должны поставить это на голосование, а также подвергнуть голосованию правильность председательского постановления. Председатель: Мы можем немедленно приступить к голосованию. Тех, кто поддерживает постановление о том, что этот вопрос является процедурным, прошу поднять руку. Производится голосование поднятием рук, которое дает следующие результаты: За: Австралия, Бразилия, Египет, Китай, Мексика, Нидерланды, Соединенное Королевство, Соединенные Штаты Америки. Против: Союз Советских Социалистических Республик, Франция. Воздержались: Польша. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Какое заключение из этого голосования сделает Председатель? Председатель: Два постоянных члена Совета, Советский Союз и Франция, решили, в противовес остальным, что это вопрос существа. Г-н Пароди (Франция): Я сожалею, что наше сегодняшнее заседание достигло настоящей стадии. Думаю, что у тех, кто сражается за свободу Испании, значительно меньше оснований для радости, чем у генерала Франко. Что касается вопроса процедуры, который мы в настоящее время рассматриваем, а именно, содержит ли данная резолюция только вопросы процедуры или же и вопросы по существу, то я бы хотел, чтобы господин Громыко объяснил нам точно, что он в данном случае подразумевает под вопросами процедуры и вопросами существа. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Непроцедурным является утверждение, будто ситуация в Испании такова, что она способна лишь повести в дальнейшем к угрозе миру. Этот тезис противоречит позиции, которую занимают советская делегация и некоторые другие делегации, утверждающие, что ситуация в Испании в настоящее время представляет угрозу миру. Что же здесь процедурного? Содержится утверждение, гласящее, что оставление испанского вопроса в повестке дня Совета Безопасности не затрагивает права Генеральной Ассамблеи рассматривать этот вопрос. Причем интерпретация этому положению дается такая, согласно которой Генеральная Ассамблея может рассматривать испанский вопрос и предпринимать действия безотносительно к тому, будет ли он передан Генеральной Ассамблее Советом Безопасности или не будет передан, то есть безотносительно к тому, будет ли Совет Безопасности рассматривать испанский вопрос или нет. Что же здесь процедурного? Г-н Эватт (Австралия): Как я понимаю, положение сводится к следующему: несмотря на решение, вынесенное девятью голосами против двух. Председатель решает теперь — в результате этих двух голосов, — что вопрос не является процедурным. Выходит так, что Председатель считает решение господина Громыко обязательным для Совета, так как последний не согласился с подтвержденным большинством Совета председательским постановлением о том, что это — вопрос процедурный. Я считаю, что подобное положение не может быть оставлено без внимания. Я не думаю, чтобы сегодняшнее заседание было подходящим случаем для дальнейших прений по вопросу точной интерпретации, ибо действительно державы-инициаторы вынесли в Сан-Франциско свое в этом смысле постановление. Но, как на это указал господин ван Клеффенс, это постановление не было принято каким-либо авторитетным органом в Сан-Франциско; оно не было принято ни каким-либо комитетом, ни какой-либо комиссией, ни самой Конференцией на ее открытом заседании, и против правильности этого постановления были заявлены протесты. Сэр Александр Кадоган (Соединенное Королевство): У нас первоначально имелась польская резолюция, содержащая абзац относительно условий, на которых этот вопрос должен быть оставлен на повестке дня Совета. Это не для всех было приемлемо, и поэтому это было передано редакционному комитету для выработки доклада, который был представлен нам сегодня. Он был принят подавляющим большинством. Господин Громыко своим отрицательным голосованием не дал этому решению вступить в силу. Затем он делает другое предложение. Он не только не дает этому решению вступить в силу, но он хочет — простите за вульгарное выражение — «всучить» нам также абзац первоначальной польской резолюции, который для большинства неприемлем…» «Эк разнервничался, — подумал Штирлиц, — совсем не дипломатично заговорил сэр Кадоган». Снова вспомнил Монтеня, когда тот писал об упрямых женщинах: они приходят в бешенство, если на их гнев отвечают молчанием и полнейшим спокойствием, никак не разделяя их возбуждения. Оратор Целий был по природе необычайно раздражителен. Когда он ужинал с одним знакомым, человеком мягким и кротким, тот, не желая волновать его, решил одобрять все, чтобы он ни говорил, во всем с ним соглашаясь. Не выдержав отсутствия повода для гнева, Целий под конец взмолился: «Во имя богов! Будь же хоть в чем-то несогласен со мною, чтобы нас было двое!» Точно так же и женщины: они гневаются только с одной целью — вызвать ответный гнев, это вроде взаимности в любви… Однажды, когда один из присутствующих прервал речь Фокиона и обрушился на него с резкой бранью, Фокион замолчал, дав ему излить ярость. После того, ни словом не упомянув о происшедшем, он продолжил свою речь с того самого момента, на котором его прервали. Нет ответа более уничтожающего, чем подобное презрительное молчание… «Ай да Монтень, — подумал Штирлиц, — он чувствовал будущее именно потому, что блистательно знал прошлое. Мы хотим превратить Совет Безопасности в действенный инструмент мира, поскольку слишком хорошо знаем историю Лиги Наций. Что ж, позиция, не сдвинешь, но как же эта позиция нервирует партнеров Громыко, а?!» «Г-н Эватт (Австралия): То, что здесь происходило, совершенно очевидно: применено право «вето», и оно будет применяться до тех пор, пока не останется только одно предложение — предложение, которое поддерживается господином Громыко. Если Совет готов это одобрить, то я, со своей стороны, на это не согласен и буду голосовать против. Г-н Ланге (Польша): Я очень сожалею, что испанский вопрос совершенно запутан и, я сказал бы даже, искажен разного рода юридическими вопросами. В начале нашего обсуждения я имел случай указать, что, как ни важны юридические положения, они должны служить нашим целям, а не руководить ими. А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Господин Кадоган в своем выступлении выразил опасение, что если моя поправка не будет принята, то я не дам согласия на остальной текст. Господин Эватт выразил то же опасение. Я думаю, что это недоразумение. Господин Эватт и господин Кадоган ломятся в открытую дверь. Дело в том, что если моя поправка не была бы принята, то это не значит, что я, не давая согласия на остальной текст, могу не допустить принятия этого текста. Мы же говорим уже на протяжении часа, что эта часть резолюции является процедурной. Откуда эти опасения? Это недоразумение. Г-н Джонсон (Соединенные Штаты Америки): Я хочу выразить мое общее согласие с позицией господина Эватта. Я должен заявить Совету, что я не могу поддержать какое-либо изменение в этой резолюции, которое могло бы помешать Генеральной Ассамблее вынести те рекомендации, касающиеся ситуации в Испании, которые она сочтет нужными. Председатель: Я прошу господина Громыко зачитать его предложение. А.А. Громыко: "Принимая во внимание, что Совет Безопасности назначил Подкомитет для расследования ситуации в Испании, и принимая во внимание, что произведенное Подкомитетом расследование полностью подтвердило факты, которые привели к осуждению режима Франко Потсдамской и Сан-Францисской конференциями, Генеральной Ассамблеей на первой части ее первой сессии и Советом Безопасности в его резолюции от вышеупомянутого числа, Совет Безопасности постановляет оставить ситуацию в Испании под постоянным наблюдением и сохранить этот вопрос в списке дел, находящихся на его рассмотрении, с тем чтобы в любое время быть готовым принять те меры, которые будут необходимы для поддержания международного мира и безопасности. Совет Безопасности вернется к этому вопросу для того, чтобы определить, какие надлежащие практические меры, предусмотренные Уставом, следует принять. Каждый член Совета Безопасности может во всякое время до вышеуказанного срока потребовать рассмотрения этого вопроса Советом". Г-н Джонсон (Соединенные Штаты Америки): Совет не может принять решения, которое умалит права и обязанности Ассамблеи, указанные в Уставе. Совет, как я понимаю, не может принять решения, которое ограничило бы право Ассамблеи обсудить или рассмотреть какой-либо вопрос. Но, решив оставить какой-либо вопрос на своей повестке дня, Совет может лишить Генеральную Ассамблею возможности сделать какие-либо конструктивные рекомендации для принятия тех или иных мер в этом деле. Я не думаю, чтобы мне надо было снова говорить о позиции Соединенных Штатов в отношении правительства Франко. Мне не в чем извиняться и нечего объяснять, когда я говорю, что для того, чтобы дать возможность Генеральной Ассамблее обсудить и рекомендовать те или иные меры, которые она считает нужными при данной ситуации, я вполне согласен, чтобы в случае необходимости Совет снял испанский вопрос со своей повестки дня, чтобы позволить Ассамблее рассмотреть этот вопрос. Но редакция измененной резолюции в том виде, как она предложена представителем СССР, может привести к стеснению свободы действий Генеральной Ассамблеи, той свободы, обеспечение которой я считаю желательным. Председатель: Я думаю, что мы имеем право голосовать поправку, предложенную представителем СССР. Г-н Эватт (Австралия): Если Председатель ставит на голосование поправку первой, то я вношу предложение добавить в тексте господина Громыко после слова «постановляет» следующие слова: «без ущерба для прав, принадлежащих по Уставу Генеральной Ассамблее». Я прошу председателя поставить это на голосование в первую очередь. Председатель: Я не могу это предложить из-за практических соображений. Господин Громыко уже заявил, что включение этой фразы создает для него вопрос существа, так что у нас получится только одно лишнее голосование и одно лишнее «вето». Г-н Эватт (Австралия): Я не вижу никаких указаний на то, как может поступить господин Громыко в дальнейшем. Я не уверен в том, наложит ли он «вето» на этот текст или нет; он не высказался определенно по этому вопросу. Председатель: Господин Громыко ясно заявил, что он воспользуется правом «вето». Г-н Эватт (Австралия): Я в этом не уверен. Я хочу, чтобы он принял на себя ответственность за этот шаг, а не грозил им! Я не согласен уступать давлению такого рода в том, что, по-моему, является вопросом принципа. Я не намерен уступать методу повторения одного и того же предложения, чтобы добиться известного результата путем наложения «вето» на все другие предложения, — а это-то здесь как раз и происходит!» «Ну и рубка, — подумал Штирлиц. — Это же настоящая битва! Каждое слово, а не то что фраза, несет в себе совершенно определенный смысл: либо Совет Безопасности принимает решение против фашизма, либо он передает это на общий форум и отводит от себя судьбу Франко, — пусть все идет, как идет, куда торопиться, зачем? А на общем форуме Перон будет вновь защищать генералиссимуса Франко. Да один ли он?! А Бразилия, Парагвай, Перу, Куба, Никарагуа?! Они пойдут за Белым домом, они будут смягчать удар, все рассчитано загодя, в политике репетируют тщательнее, чем в театре. Да, американцы бьются за Испанию насмерть; тактически они могут выиграть; стратегически — проиграют; народ ненавидит Франко и не простит тех, кто помогает ему выжить. Бедный Пол, каково ему читать все это… Как же я чувствую накаленность страстей! Вот о чем надо снимать кино или делать радиоспектакль. А готовы ли слушатели, — возразил он себе, — чтобы понять, сколь сложна эта битва, когда одно слово типа «процедура» или «существо» может определить ситуацию в мире и тенденцию будущего? Куда проще смотреть ленту про то, как ковбой стреляет из «смит-вессона» по индейцам; все заранее известно, победят наши, плохого не будет, щекотка, а не искусство. Вопрос приобщения людей к политике — главная проблема демократии. И очень слаб тот политик, который позволяет себе гневаться». Штирлиц всегда помнил, как отец рассказывал ему притчу о Плутархе, когда один из его рабов, человек порочный, но имевший понаслышке кое-какие познания о философии своего великого господина, был по приказу Плутарха приговорен к наказанию плетьми. За дело. Сначала раб кричал, что его наказывают зря, а потом принялся поносить Плутарха: «Ты же сам говорил, что гневаться грешно!» Плутарх усмехнулся: «На основании чего ты решил, что я охвачен гневом? Разве на моем лице или в моем голосе есть признаки возбуждения? Или я говорю с пеной у рта? Сказал ли я хоть что-либо, в чем бы мог раскаяться? Дрожу ли я от ярости?» И, повернувшись к тому, кто держал в руках плеть, Плутарх заметил; «А ты продолжай, братец, свое дело, пока мы тут рассуждаем о природе гнева…» «А.А. Громыко (Союз Советских Социалистических Республик): Я уже сказал, что не считаю необходимым принимать какую бы то ни было другую резолюцию Советом Безопасности. Я также не считаю необходимым принимать поправку в духе предложения господина Эватта к тексту, который был одобрен Советом Безопасности. Я думаю, что попытки дать лучшее определение прав и функций Генеральной Ассамблеи, чем это дано в Уставе Организации, обречены на неудачу. Лучшего и более точного определения прав и функций Ассамблеи, чем это дано в Уставе, мы не сможем дать. Не в этом наша задача. Наша цель состоит в том, чтобы точно выполнять задачи и функции, предписанные Совету Безопасности. Это наша задача. Я заявляю, что я уже однажды голосовал против положения, сформулированного несколько иначе в тексте резолюции, который был представлен господами Эваттом и Кадоганом. Я поэтому и сейчас буду голосовать против этого положения. Я считаю его неприемлемым и заявляю, что это предложение я считаю не процедурным, а вопросом существа. Г-н Джонсон (Соединенные Штаты Америки): Моя цель — воспрепятствовать тому, чтобы Генеральная Ассамблея была лишена возможности из-за решения Совета рассмотреть вопрос, который при иных условиях она имела бы право рассматривать. Мне безразлично, если мы теперь же снимем испанский вопрос с нашей повестки дня, но лишь при условии, чтобы Генеральной Ассамблее была предоставлена возможность обсудить этот вопрос и сделать конкретные рекомендации, если она того пожелает. Председатель: Вопрос ставится на голосование. Производится голосование: За: Австралия, Бразилия, Египет, Китай, Мексика, Нидерланды, Соединенное Королевство, Соединенные Штаты Америки, Франция. Против: Польша, Союз Советских Социалистических Республик. Резолюция не принимается, так как против нее голосовал один из постоянных членов Совета». Штирлиц сложил газету, сладко потянулся, словно после хорошего боя на корте, когда противник — достойный, чувствует удар загодя, умеет ответить и, тем не менее, проиграл в счете. Он отправился на вокзал, купил конверт и лист бумаги, написал — левой рукой — текст: «Гитлеровский генерал Фаупель, о котором шла речь в Совете Безопасности (сэр Кадоган в свое время утверждал, что его нет в Испании) проживает в Мадриде: калле Серрано, дом девять, второй этаж, слева; последние полгода работает главным экспертом по внешнеторговым связям в компании „Телефоника“, являющейся дочерним предприятием ИТТ». Заклеив конверт, он опустил его в ящик, сказав себе: «Вот так-то. Пусть теперь сэр Кадоган покрутится». …По настоянию Советского Союза и Польши ведущие страны Запада отозвали своих послов из Мадрида, победа. Роумэн, Штирлиц (декабрь сорок шестого) «Дорогой друг! Сегодня я положил в сейф Швейцарского банка на мое и Ваше имя по условленному нами коду конверт, так что в случае, если что-либо случится со мной, вы сможете получить подлинники; если же Вас изолируют, я смогу довести до сведения общественности правду по поводу трагической кончины Дагмар-Ингрид Фрайтаг. Именно потому, что документы вне досягаемости кого бы то ни было, кроме нас с Вами, я намеренно открыто рассказываю в этом письме все подробности; теперь никому не под силу ошельмовать Вас. Хочется, чтобы письмо прочитали наши недруги. Это, возможно, остановит их от авантюрных шагов, но, поскольку я опускаю конверт в аэропорту, оно скорее всего достигнет Вас без перлюстрации, если только Вас уже не обнаружили в Кордове. Итак, по порядку. Я согласился с тем Вашим соображением, что мне совершенно невозможно сотрудничать с эсэсовским палачом Штирлицем, уничтожившим двух ни в чем не повинных людей: Дагмар-Ингрид Фрайтаг и Вальтера-Питера Рубенау. Поскольку Гаузнер помог мне в Мюнхене получить материал, связанный с уничтожением Рубенау, стало ясно, что задание Мюллера выполнял никак не Штирлиц, а некий неизвестный, который был в курсе акции по устранению Фрайтаг. Таким образом, еще в ноябре в Мадриде Вы были косвенно оправданы — по эпизоду с Рубенау. Но меня это не устраивало — и не только потому, что любая косвенность двоетолкуема, но оттого, что я должен был до конца выяснить для себя, с кем я решил начать непростое дело по поиску затаившейся нацистской сети. С точки зрения моих принципов я не мог, не имел морального права пуститься в предприятие с тем, кто еще полтора года назад злодействовал по приказам Мюллера. Те фотографии покойной Фрайтаг, которые я передал Вам в Мадриде во время нашей первой встречи, позволили мне — после того, как я и мои друзья вчерне закончили крайне важную работу в Лиссабоне, — приступить к исследованию загадки убийства несчастной женщины, в котором Вас вполне официально обвинил журнал Майкл Сэмэл из лондонской «Мэйл». Как Вы помните, на той фотографии помимо трупа Фрайтаг были запечатлены два немецких чиновника, один из которых служил по консульской части, а второй — в посольстве; как выяснилось, сотрудником СД был именно посольский, его подлинное имя доктор Иоахим фон Шонс. Как Шонс, так и чиновник консульского отдела Вернер Кубе после войны остались в Швеции, причем, будучи пять месяцев интернированными, оба затем были освобождены и получили вид на жительство. Найти их не представляло особого труда, тем более что мы искали втроем, а это, как понимаете, облегчало задачу. Но после того, как оба эти мерзавца были установлены, мы не торопились идти на встречу с ними. Сначала я посетил паром и установил фамилии всех, кто там работал в марте — апреле сорок пятого года. Каждому из обнаруженных мной моряков я предъявлял к опознанию фотографию Фрайтаг и спрашивал, не помнит ли мой собеседник трагического случая на борту, когда в каюте первого класса была обнаружена мертвая женщина, отравленная неизвестным ядом. Девять человек ответили, что они помнят тот случай, но Фрайтаг не опознали. Четыре человека, в том числе и капитан Есперсен, не только помнили тот трагический эпизод, но и опознали фрау Дагмар-Ингрид Фрайтаг. Два человека — помощник капитана Рольф-Август Круудберг и дежурный на борту Ханс-Херник Бринсек — подтвердили под присягой, что они видели мужчину, стоявшего на пирсе неподалеку от автомобиля, который махал рукой фрау Фрайтаг, стоявшей на борту. Когда я предъявил им к опознанию фотографии семи человек, среди которых был и Ваш портрет, помощник капитана Рольф-Август Круудберг заявил в присутствии свидетелей и под присягой, что мужчиной, стоявшим на берегу в то время, когда паром отчаливал, а на борту его находилась живая фрау Дагмар-Ингрид Фрайтаг, был именно фон Штирлиц. Следовательно, даже эти показания свидетельствовали о том, что Штирлиц не мог — во всяком случае, на территории рейха — отравить фрау Дагмар-И. Фрайтаг, ибо он находился на берегу, а она на борту парома. Вопрос о том, каким образом стакан с отпечатками пальцев Штирлица, в котором были обнаружены следы яда, — уже на шведской территории — оказался в каюте покойной Д.-И. Фрайтаг, представлял следующий этап нашего исследования. Выяснилось, что в каютах парома не было посуды, так как пассажиров первого класса обслуживал буфет. Кельнер Енс Дригиссен показал под присягой, что в каюту, которую занимала фрау Д.-И. Фрайтаг, он принес бутылку пива и стакан по ее просьбе и сделал это как раз в то время, когда паром отваливал от германского пирса. Каким же образом на стакане могли оказаться отпечатки пальцев Штирлица, если он более не заходил в каюту фрау Дагмар-Ингрид Фрайтаг, ибо не мог этого сделать, так как находился на берегу, в пяти метрах от парома, который отчаливал от пирса? Лишь после того, как была проведена эта работа, я решился на встречу с бывшими немецкими функционерами — г-ми Кубе и Шонсом. Беседа с г-ном Кубе прошла результативно. Перед встречей с г-ном фон Шонсом я получил официальное уведомление, что именно он, Шонс, в течение многих лет сотрудничал с СД; именно этот факт он тщательно скрывал от шведских властей; документы, свидетельствующие об этом, позволили мне соответствующим образом разговаривать с г-ном фон Шонсом. Ниже привожу расшифрованную запись беседы, купировав ряд фраз, не имеющих отношения к делу, а также заключительную часть нашего разговора. Я, Пол Роумэн. — Г-н фон Шонс, я благодарю вас за то, что вы нашли время для встречи. Он, Иоахим фон Шонс. — Не стоит благодарности. Я. — Мне бы хотелось задать вам ряд вопросов. Он. — В качестве кого? Я. — В качестве сотрудника государственного департамента. Он. — В таком случае обратитесь в местный МИД. Я предпочитаю, чтобы наше собеседование проходило в присутствии официального представителя той страны, где я ныне имею честь проживать. Я. — На какой срок вам выдан вид на жительство? Он. — Повторяю, я готов беседовать с вами в присутствии представителя здешнего министерства иностранных дел. Я. — Что ж, согласен. Только сначала вспомните: вы поставили в известность здешний МИД, что сотрудничали с СД и гестапо, то есть с теми организациями, которые — по решению Нюрнбергского трибунала — признаны преступными? Он. — Это голословное утверждение. Я. — Прошу вас ознакомиться с материалами, свидетельствующими об этом с неопровержимой очевидностью. О н (ознакомившись с документами). — Я готов к разговору. Я. — Ваше решение кажется мне разумным. Он. — Я готов ответить на ваши вопросы при условии, что вы не сообщите о нашей беседе здешним властям. Я. — Хорошо. Ознакомьтесь с этой фотографией… Вы ее знаете, вам показывали ее мои коллеги несколько месяцев назад… Что вы можете рассказать об эпизоде, связанном с гибелью фрау Дагмар-Ингрид Фрайтаг? Он. — Я не имел к этому трагическому случаю никакого отношения. Я. — Имей вы прямое отношение к факту отравления госпожи Дагмар-Ингрид Фрайтаг, вы бы давали показания местному суду, ибо факт убийства был зафиксирован не в рейхе, а в Швеции, когда паром причалил к здешнему берегу. Меня интересует все, относящееся к этому делу, с иной точки зрения… Когда и от кого вам стало известно о трагедии? Он. — Если мне не изменяет память, я получил указание встретить эту женщину… На пристани я и узнал о трагедии. Я. — Как часто вы получали указания встречать подданных рейха? Особенно вне Стокгольма, в семистах километрах от столицы? Он. — Это был первый случай. Я. — Чем вы объясните такого рода заботливость по отношению к фрау Дагмар-Ингрид Фрайтаг? Он. — Теряюсь в догадках. Я. — От кого вы получили телеграмму с указанием встретить женщину? Он. — Из Берлина… Я. — Понятно, что не с Мадагаскара… Вы же прекрасно понимаете, о чем я вас спрашиваю: это было указание МИД или СД? Он. — Не помню… Я. — Господин фон Шонс, я обещал вам не передавать эти документы здешним властям. Но я не давал вам слова, что документы, связанные с вашим сотрудничеством с СД, не будут переданы мной в здешнюю прессу… Вы живете в демократической стране, здесь не нужна санкция на публикацию сенсационного материала о пособнике нацистских преступников… Итак, вы получили указание МИД рейха или СД? Он. — СД. Я. — Вспомните — что было написано в телеграмме? Он. — «Вам надлежит прибыть к приходу парома из рейха для того, чтобы встретить Дагмар Фрайтаг»… Я. — Это все? Он. — Если не изменяет память, все. Я. — Вы сообщили кому-либо об этой телеграмме? Он. — Не помню. Я. — Господин фон Шонс, как вы относитесь к лжецам? Он. — Я не понимаю вопроса… Я. — Я повторю: как вы относитесь к лжецам? Он. — Как и всякий нормальный человек… Я. — То есть? Он. — Вас что-то не устраивает в моих ответах? Я. — Хорошо, я помогу вам: считаете ли вы заведомого лжеца мерзавцем? Или же — по-вашему — это вполне нормальное явление — лгать всем и каждому? Отвечайте развернуто, иначе я прерву наш разговор, и вам придется пенять на себя за последствия. Он. — Ложь бывает вынужденная, и вы как работник государственного департамента прекрасно знаете, что иной раз обстоятельства вынуждают говорить заведомую неправду, чтобы не принести ущерба своей стране. Я. — С такого рода замечанием согласен. Однако мой вопрос носит более общий характер, и я намерен получить на него однозначный ответ… Итак? Он. — Людей, не выполняющих указание руководства, но лгущих без всякой к тому надобности, я считаю недостойными личностями. Я. — Благодарю вас. Этот ответ меня устраивает. Вы сейчас находитесь на государственной службе? Он. — Нет. Я. — На какие средства живете? Он. — На то, что было мной накоплено во время дипломатической работы. Я. — Вы настаиваете на том, что ни на какой службе — ни официальной, ни тайной — не состоите? Он. — Да, настаиваю. Я. — В таком случае, я имею все основания считать вас — по вашим же словам — недостойной личностью. Вы лжете без указания на то руководства… Я хочу ознакомить вас с письменным показанием, данным при свидетелях и под присягой работником консульского отдела вашего посольства Вернером Кубе. Зачитываю: "В конце марта сорок пятого года, вечером, что-то около шести часов, меня пригласил к себе советник посольства г-н Иоахим фон Шонс и сообщил, что я должен срочно собраться для того, чтобы вместе с ним выехать к парому, поскольку на борту произошел трагический случай, жертвой которого стала гражданка рейха Фрайтаг. Он поручил мне связаться с полицейскими властями и уведомить их, что крипо РСХА[49] подозревает в преступлении некоего Штирлица, он же Бользен, и просит — в случае его появления на территории Швеции — немедленно задержать на предмет выдачи властям Великой Римской империи германской нации. Г-н фон Шонс сообщил, что первой же почтой сюда, в Стокгольм, будут пересланы отпечатки пальцев Штирлица (Бользена), который, как полагают в Берлине, является глубоко законспирированным русским агентом, уничтожившим Фрайтаг, поскольку она — истинный патриот рейха — командировалась в Швецию для содействия в успешном завершении мирных переговоров, которые в то время вели г-н Гиммлер и граф Бернадотт. На мой вопрос, зачем нужны отпечатки пальцев Штирлица (Бользена), если мы не знаем, каким образом убита фрау Дагмар-Ингрид Фрайтаг, г-н фон Шонс ответил, что отпечатки пальцев упомянутого выше преступника обнаружены на борту парома, в каюте несчастной, на стакане, в котором он дал ей смертельный яд, производящийся в секретных лабораториях ГПУ". Можете ознакомиться с показанием… Он. — Я… Позвольте же… Тут какая-то ошибка… Я. — Я дал слово не передавать документы о вашей работе на преступную организацию СД, пока не получу доказательств, что вы законченный лжец, Шонс. Слово, данное лжецу, теряет свою силу. Я предупреждал, что пенять вам придется на себя… Он. — Не уходите… Пожалуйста… Я расскажу все. Я. — Вы намерены рассказать мне все не только про эпизод с Фрайтаг, но и последующую эпопею, а именно — кто и когда, уже после окончания войны, приезжал к вам по этому вопросу? Да или нет? Он. — Да. Я расскажу все, если вы подтвердите данное вами слово. Я. — Мое слово я смогу подтвердить, когда вы кончите давать показания. Лишь чистосердечное признание во всем заставит меня выполнить свое обещание. И не потому, что я сочувствую вам, но оттого лишь, что намерен использовать вас в борьбе против тех, кто приезжал к вам после краха рейха и беседовал о Штирлице, являющемся, по словам этого человека, «русским агентом», а также о том, как вы должны оформить дело по обвинению Штирлица в отравлении Фрайтаг, чтобы это устроило местные власти и вынудило их выписать ордер на немедленное задержание Штирлица (Бользена), где бы он в настоящее время ни находился. Вам ясен мой интерес? Он. — Да. Я. — Начнем с фамилии человека, который к вам приезжал… Когда это было, назовите точную дату. Он. — Тот человек представился мне Лорхом… Я. — Я предъявляю вам к опознанию пятнадцать фотографий. Вот они. Укажите мне того человека, который приезжал к вам. Он. — Вот он. Я. — Вам известно, что настоящая фамилия этого человека Мерк? И в прошлом он был штурмбанфюрером СС? Он. — Даю честное слово, мне неизвестно об этом. Я. — Он вам об этом не говорил? Он. — Нет. Я. — По чьему поручению он приезжал к вам? Он. — Господин Лорх… Я. — Называйте его настоящей фамилией… Он. — Господин Мерк, назвавший себя Лорхом, сказал, что он представляет патриотическую организацию германских офицеров во главе с участником антигитлеровского заговора генералом Вереном. Главная цель организации заключается в том, чтобы — по словам господина Мерка, представившегося мне Лорхом, — остановить проникновение русских на Запад. Он и обратился ко мне с просьбой проконсультировать его по поводу дела по убийству фрау Дагмар Фрайтаг русским секретным агентом, внедренным Мюллером в ряды гестапо. Он подчеркнул, что русский агент Штирлиц, он же Бользен, был доверенным сотрудником Мюллера, выполнявшим его наиболее деликатные поручения. Господин Мерк, назвавший себя Лорхом, сказал, что в данном эпизоде невозможен никакой срыв, Штирлиц, он же Бользен, должен быть ошельмован как военный преступник, настоящее «исчадие ада». Для этого он попросил меня встретиться с рядом журналистов, известных по моей прежней работе в посольстве, и выяснить меру их интереса к данному делу. Я встретился с рядом журналистов и сообщил господину Мерку, представившемуся мне Лорхом, что дело это, с точки зрения моих собеседников, будет представлять сенсационный интерес не только здесь, в Швеции, но и во всем мире… Я. — Сколько денег вы получили он Мерка? Он. — Я не получал от него никаких денег. Я. — Видимо, вы плохо поняли мой вопрос… Я облегчу его: какую сумму выделил вам Мерк на консультирование этого вопроса? Он. — На расходы, связанные с консультацией. Мерк, представившийся мне Лорхом, дал под расчет двести сорок семь долларов. Я. — Сколько времени Мерк провел в Швеции? Он. — Мерк, представившийся мне Лорхом… Я. — Почему вы постоянно подчеркиваете, что Мерк представился вам Лорхом? Он. — Потому что вы сказали, кто такой Лорх на самом деле. Если бы я знал это, я бы ни в коем случае не стал выполнять просьбу штурмбанфюрера СС… С прошлым покончено раз и навсегда, я сделал выбор… Я. — Похвально. Продолжайте… Он. — Я забыл, о чем вы меня спрашивали… Я. — Был задан вопрос: сколько времени Мерк прожил в Швеции? Он. — Не знаю. Я. — Сколько раз вы с ним встречались? Он. — Два раза. Я. — Сколько дней прошло между первой и второй встречей? Он. — Три дня. Я. — Вы успели провести за это время все консультации? Он. — Я? Я. — Именно так, вы. Он. — Не помню. Я. — Господин фон Шонс, я помогаю вам в последний раз… Меня интересует адрес, по которому вы должны были отправить отчет о всех ваших консультационных встречах… Он. — Теперь я до конца понял, что вас интересует… Да, Мерк, представившийся Лорхом, оставил мне адрес компании ИТТ в Мадриде и попросил отправить развернутый отчет о преступлении Штирлица (он же Бользен) господину Кемпу. Я. — Он просил вас писать тайнописью? Он. — Ни в коем случае. Да я бы отказался! Я же сказал: с прошлым покончено! Я помогал и, согласитесь, не мог не помочь изобличению русского секретного агента, являвшегося к тому же ближайшим сотрудником нацистского преступника Мюллера. Я. — Значит, вы были убеждены в том, что фрау Дагмар Фрайтаг убил именно Штирлиц, он же Бользен? Он. — Да. Я. — Вернемся к показаниям сотрудника консульского отдела Вернера Кубе, господин фон Шонс. Вы можете опровергнуть их? Он. — После тех событий прошло так много времени… Я. — Как часто вам приходило указание встречать трупы, господин фон Шонс? Он. — Нет, конечно, теперь я понял, что дело это весьма странное… Но ведь тогда я находился на государственной службе и не мог не выполнить приказа. Всю ответственность несут те, которые ныне осуждены в Нюрнберге. Я. — Хочу ознакомить вас со свидетельскими показаниями господина Есперсена, капитана того парома» который курсировал между Швецией и Германией. Он засвидетельствовал под присягой, что видел фрау Фрайтаг на борту в то время, когда судно отвалило от немецкого пирса. Она была жива. Более того, помощник капитана господин Круудберг подтвердил под присягой, что он видел на пирсе, когда паром уже отошел от берега, господина Штирлица-Бользена. Паром отошел от берегов Германии в семнадцать часов сорок девять минут. Штирлиц стоял на берегу, Фрайтаг находилась на борту парома — живая и невредимая. А через двенадцать минут вы получили из Берлина от ваших начальников из СД телеграмму — цитирую Кубе: — «Около шести часов меня пригласил советник господин фон Шонс и сообщил, что на борту парома произошел трагический случай, жертвой которого стала гражданка рейха Фрайтаг». Более того, вы сказали, что «крипо подозревает некоего Штирлица (он же Бользен) и просит задержать его»… Как можно просить задержать того человека, который в это время находился в рейхе и стоял на берегу рядом с машиной, в которой сидел шофер СД? Он. — Теперь я понимаю, что это была какая-то комбинация СД. Но ведь тогда я не подозревал ни о чем, я лишь выполнял приказ, пришедший из Берлина… Я. — Господин фон Шонс, как много граждан рейха получало в ту пору разрешение покидать рейх? Он. — Считанные единицы. Я. — Кто из подданных рейха прибыл с тем рейсом? Он. — Это надо посмотреть в регистрационных книгах пограничной службы Швеции. Я. — Это уже сделано. Меня интересует — кто из подданных рейха посетил посольство Германии после того, как этот паром прибыл в Швецию? Он. — Я не помню. Я. — Фамилия Иозеф Руа говорит вам о чем-либо? Он. — Прошло столько времени… Я. — Господин фон Шонс, объясните, как я смогу использовать вас в будущем, — а это вам куда более выгодно, чем мне, — если вы продолжаете лгать даже в том случае, когда ответ на вопрос не таит для вас никакой угрозы?! Он. — Вспомнил! Мне кажется, я вспомнил! Совершенно верно, вы правы, на том пароме прибыл господин Иозеф Руа, он посетил посольство и попросил разрешения срочно связаться с Мюллером… Мне неизвестно, была ли ему разрешена связь, но со следующим же паромом он отплыл в рейх, это я свидетельствую со всей определенностью. Я. — Но вам не было известно, что Иозеф Руа выполнял задания группенфюрера Мюллера по устранению неугодных ему людей — без занесения в какие бы то ни было документы РСХА? Он. — Если бы я знал об этом, я бы отдал его в руки местного правосудия. Я. — Похвально, господин фон Шонс. Скажите, вы отправили Кемпу свое сообщение по поводу Штирлица написанным на машинке? Или от руки? Он. — От руки. Я. — Пожалуйста, напишите обязательство консультировать меня и впредь по делам, связанным с поиском и разоблачением нацистских преступников. Здесь же укажите, что штурмбанфюрер СС Мерк представился вам Лорхом. И отметьте, что он, по его словам, представляет организацию немецких офицеров во главе с генералом-патриотом Вереном, участником покушения на фюрера… И еще: передайте мне, пожалуйста, копию вашего письма господину Кемпу… Только не вздумайте сказать, что у вас не осталось копии, это даст мне возможность заподозрить вас в нелегальной работе, а вы ведь утверждаете, что вполне легально работали ныне против секретного агента Штирлица, он же Бользен, не правда ли? …После того, как работа по фон Шонсу была закончена, я смог получить информацию о том, что яд, которым были убиты как Фрайтаг, так и Рубенау, производился в Мюнхене в лаборатории биохимии начиная с 1939 года — по личному указанию рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера. Как мне удалось установить, именно этот яд был передан Гиммлером бригадефюреру СС Вальтеру Шелленбергу для убийства Отто Штрассера в Лиссабоне в сороковом году. Я запросил у специальных служб Великобритании соответствующее подтверждение этому, поскольку Шелленберг содержится в английской тюрьме. Ответа я не получил и связался с Робертом Харрисом, которого вы представили мне в доме очаровательной дамы в Бургосе. Он сразу же ответил мне, пообещал навести справки по своим каналам. Пожалуйста, запишите его адрес, если у Вас его нет: Роберт Харрис, Нью-Бонд стрит, 12, Лондон, Великобритания. Я не смог скрыть от него, что интересующая меня информация связана с Вашей судьбой…» «Господи, — подумал Штирлиц, — какая же умница Пол! Вот кто мне сейчас нужен! Роберт Харрис, как я мог исключить его из дела?! Уж если кого он и ненавидит, так это нацистов! А еще — как человек, связанный с корпорацией „Бэлл“, — он всегда отзывался об ИТТ как о гитлеровском гнезде, и говорил он это еще в конце тридцатых! Да, мне необходим Харрис, а для этого я должен отправить телеграмму Клаудии. Кстати, уж если кто и может быть ей нужен до конца дней — прекрасной, зеленоглазой, доброй женщине — так это именно Роберт. Стоп, — остановил себя Штирлиц, — не лги. Не надо. Нельзя. Ты же видел, как она относится к нему. Она жалеет его и совершенно к нему равнодушна. Не появись я в ее доме, кто знает, быть может, у них бы что-то и сложилось. «Память» — жуткое слово, но ведь именно оно породило понятие «забвение». Постепенно она бы забыла меня, он так добр к ней, так ласков и корректен… А если я отправлю телеграмму ему одному? Да, но после того, как Роумэн связался с ним, наверняка он под колпаком. И дело будет обречено на проигрыш с той минуты, когда он получит мое сообщение. Он привезет на «хвосте» слежку, ясное дело. А Клаудиа — я молю бога, чтобы за ней не смотрела Пуэрта-дель-Соль — прилетит в Лондон и пригласит его ко мне, ей он не откажет. Погоди, — Штирлиц снова остановил себя, — а вправе ли я так поступать? Вправе ли я обращаться к ней с такой просьбой?» Он перевернул последнюю страницу письма; несколько ничего не значащих фраз, которыми обычно заканчивают послание, но лишь запятая и тире, поставленные там, где следовало бы поставить точку, заставили Штирлица опустить страницу в содовый раствор, а потом прогладить утюгом (у профессора в доме был лишь старинный, громадный агрегат, заправлявшийся углями; пришлось купить американский плоский, который довольно быстро нагревался на электроплите). Роумэн, видимо, торопился, когда писал, потому что почерк его, обычно довольно разборчивый, округлый, в тайнописи был стремительным, буквы словно громоздились одна на другую. Прочитав сообщение, Штирлиц понял, отчего так торопился Пол. «Я воспользовался Вашим советом и достал довольно значительное количество фотографий людей СД и абвера. Мне удалось это сделать в Мюнхене — по пути в Скандинавию. Миссис Роумэн опознала человека, который жестоко и безнравственно допрашивал ее в то время, пока у меня сидел Гаузнер. Этого человека зовут Кирзнер, он из СД, работал в Риме, Вене, Будапеште и Бремене, штурмбанфюрер. А затем он был отправлен Шелленбергом в Италию для работы по тем группам мафиози, которые имели выходы на Сицилию и Неаполь, — уже после того, как туда вошли наши войска. Итальянский он знал в совершенстве, потому что — с санкции Шелленберга — сожительствовал со своей секретаршей по имени Беатриче. Я не рискую высылать Вам копию его фото, потому что намерен навестить его в Мадриде. С помощью полковника Эронимо я надеюсь найти его. Видимо, он был в той же машине, что и Кемп, дожидаясь того момента, когда Гуарази прикончит Гаузнера. Это имя — Ваша лишняя карта в разговоре с теми, кто так или иначе знал Кемпа-Виккерса. Не говорит ли Вам что-либо фамилия Кирзнер? Если да — срочно сообщите по обговоренным адресам. Судя по разговору с фон Шонсом, он отправил письмо о «злодеяниях» Штирлица в Мадрид Кемпу как раз накануне того дня, как там появился Гаузнер. Почему? Подумайте об этом. Копия его письма также хранится в нашем с Вами сейфе в Швейцарском банке. Мне осталось посетить еще два города, и тогда я буду располагать достаточной информацией для того, чтобы ударить по всей сети Верена, которую я сумел обнаружить здесь, в Европе. Подробно напишите, что сделано Вами. Это необходимо для разговора с теми, кто будет санкционировать мой удар». «Нет, — подумал Штирлиц, аккуратно складывая письмо, — я не напишу тебе всего. Пол. Не сердись, пожалуйста, я очень испугался в Мадриде, когда услышал про то, с каким ликующим интересом всяческие маккарти внимали маниакальному бреду Рут Фишер, когда та обвиняла своих братьев в коммунистическом заговоре, а здесь я только что прочитал, как твои сограждане в Совете Безопасности выгораживают Франко; ты американец, тебе хочется верить в лучшее, это твое право, более того — обязанность; но я все-таки подожду, пока ты нанесешь свой удар по наци. Мне очень важно узнать, как тебе в этом помогут люди Макайра. Может быть, я дую на воду, но несчастный крохотный доктор Зуле прав: если бы в тридцать втором или даже в тридцать третьем году твоя страна стукнула кулаком по столу, Гитлера бы не было в рейхсканцелярии. А те, кто ему помогал туда прийти, вроде генерала Гофмана, кичились своей дружбою с Даллесом, директором американского филиала банка Шредера, который платил деньги Гиммлеру, возглавляя кружок его друзей. Я погожу. Пол, не взыщи…» В это же время на другой части планеты в квартире Майкла Сэмэла, раздался телефонный звонок. «Странно, в эти часы звонить не принято, шокинг; что-то случилось; только бы не с мамочкой!» — Я бы не посмел вас тревожить, — сказал человек, который передавал ему первые материалы на «Штиглица», — если бы не чрезвычайное обстоятельство. Увидимся, несмотря на поздний час? Или намерены ждать до завтра? — Конечно, я бы предпочел увидеться утром. — Ваше право… Но завтра вечером в Испании может появиться сенсационный материал об интересующих нас с вами преступниках… Вы начали эту тему, жаль, если ее перехватят… Речь идет о новом преступлении… Пауки в банке… Нацист убивает нациста… И за всем этим стоит герой вашего исследования, но в несколько ином качестве… Так мне, во всяком случае, кажется… — Хорошо, я приеду в то кафе, где мы с вами встречались… — Когда вас ждать? — Через полчаса. Операция, задуманная Макайром, вступала в завершающую стадию. Были задействованы лондонская и лиссабонская резидентуры; Мадрид включили в дело опосредованно, через директора испанского ИТТ Эрла Джекобса. Необходимость завершения первой стадии комбинации именно сейчас диктовалась тем, что наружное наблюдение, поймавшее, наконец, Роумэна, зафиксировало отправку им в аэропорту письма, которое, увы, не поддавалось перехвату. …Сэмэл опоздал на четыре минуты, извинился: «Такси по-прежнему не хватает, бензина нет, что вы хотите, раны войны быстро не залечишь!» Заказал две чашки кофе, поинтересовался, не голоден ли его неизвестный друг («лорд Вестминстер» или «сэр Эдвард»), выслушал вежливый отказ и приготовился слушать. Человек достал из кармана маленькую восковку, спросил, читает ли Сэмэл по-испански, и протянул ему сообщение ЭФА:[50] — Что не поймете, я прокомментирую. — Боюсь, что я ничего не пойму. Я продираюсь сквозь их язык только со словарем. Переведите, пожалуйста. — Извольте… «Пуэрта-дель-Соль сообщила сегодня, что в окрестностях Мадрида недавно был обнаружен полуразложившийся труп мужчины, не поддававшийся идентификации. Исследование костюма и обуви покойного, умершего от огнестрельных ран в области печени, позволило экспертам выдвинуть версию о немецком происхождении неизвестного. Эта версия подтверждалась также тем, что в подкладке пиджака убитого были найдены два документа. Один на английском, а другой на немецком языке. Пуэрто-дель-Соль обратилась в североамериканское посольство за содействием в идентификации трупа, а также попросила дать официально заверенный перевод английского документа, в котором упоминается имя советника Пола Роумэна. По первой позиции североамериканское посольство ответило Пуэрто-дель-Соль в том смысле, что ФБР согласилось обратиться к оккупационным властям в Германии за содействием, в то время как вторую позицию работник консульского отдела отказался прокомментировать. Следствие продолжается…» — Любопытно… Так кто же был убит? Штиглиц? — Нет. Штиглиц, он же Макс фон Штирлиц, он же Бользен, он же Брунн, исчез из Мадрида, как и некий Кемп, через несколько часов после того, как в городе на чьей-то квартире был убит Морсен, он же Гаузнер, в прошлом офицер абвера, возможно, перевербованный русскими. — Черт, это невероятно интересно! — Нет, это еще не интересно, мистер Сэмэл… Самое интересное — дальше… Дело в том, что немецкий текст, обнаруженный в пиджаке Морсена-Гаузнера, являет собой отчет, подготовленный для Штирлица, о работе, проделанной за последние месяцы шпионской группой по разложению изнутри некоей патриотической организации немецких офицеров — участников покушения на бесноватого. — На кого, простите? — На Гитлера, — поморщился человек, — неужели не ясно?! Так вот, Гаузнер-Морсен вез Штирлицу — псевдоним, под которым тот работал на русских, предположительно звучит как «Юстас», впрочем, это мы нашли в материалах гестапо, в этом еще следует разбираться, — рапорт о работе, которая вполне позволяет шельмовать немецких патриотов, обвинив их в прогитлеровских настроениях… Как вам известно, именно гестапо возглавляло аресты и проводило казни немецких генералов из антигитлеровской оппозиции… А русские были главными обвинителями германского генерального штаба в Нюрнберге… Их судья написал протест по поводу оправдания трибуналом германской армии, они знают, кого им следует бояться. Вы понимаете, какого рода смыкание вырисовывается во всем этом деле? Штирлиц, выполнявший самые кровавые задания гестапо — Мюллера по устранению госпожи Фрайтаг и господина Рубенау, которые, как выясняется, пытались спасти от Гитлера военных оппозиционеров рейха, был завербован русскими и работал на них! — Это феноменально, — заметил Сэмэл. — Это надо отметить. Скотч? — Нет. Благодарю вас. И вам не советую. Потому что вам предстоит всю ночь писать. А утром — в девять — быть в испанском посольстве и попросить прокомментировать вашу информацию… Попробуйте обратиться к мистеру Игнасио-Мариа Пухоль-и-Сараису, он один из немногих, кто мыслит широко и непредвзято, он незашоренный франкист, с ним можно говорить… — Хорошо, а что было написано по-английски? Человек сделал маленький, какой-то птичий глоток кофе, быстро запил водой из высокого стакана, словно пил горькое лекарство, и, пытливо взглянув на Сэмэла, ответил: — Но это не для печати… Пока что — во всяком случае… Документ, написанный американским дипломатом, есть обязательство выполнять секретную службу… — Чью? — Сэмэл даже подался вперед, не заметив, как пепел с его сигареты осыпался в кофе. — Не английскую же, право… — Фамилия? — Дайте честное слово, что не напишете об этом, — вплоть до моего к вам звонка… — Я даю вам слово. — Это советник американского посольства в Мадриде мистер Пол Роумэн. Сеньор Игнасио-Мариа Пухоль-и-Сараис выслушал Сэмэла с открытым доброжелательством, заметил, что пресса ее величества работает в лучших традициях английского детективного романа, категорически отказался комментировать сообщение по поводу документа, написанного на английском языке, порекомендовал («Я понимаю, что вы вправе поступать, как знаете, мистер Сэмэл, мы никак не посягаем на свободу прессы») повременить с публикацией, потому что пропавший сеньор Кемп, как представляется возможным считать, оказался жертвой группы Морсена — Штирлица, он был им чем-то опасен… «Следствие продолжается, будем ждать, я согласен с вами, все это в высшей мере интересно. Испанские газеты склонны получить исчерпывающую информацию от следственных органов. Их молчание не означает посягательства на свободу слова, которое гарантировано в Испании законом генералиссимуса Франко, так же как и во всех других демократических государствах». (Пухоль-и-Сараис провел беседу так, как было оговорено на конспиративной встрече с представителем Макайра; повод для беседы был закамуфлирован вполне понятным беспокойством государственного департамента по поводу престижа его сотрудника Роумэна, имя которого шельмовалось в обнаруженном у Морсена документе: «Мы не можем поверить в случившееся, это чудовищно! Проверка и еще раз проверка. Мы живем в стране свободы, каждый имеет право на защиту. Конституция гарантирует честь и достоинство любого американца».) Публикация Майкла Сэмэла — хотя ее и подрезали — была озаглавлена: «Кому же теперь служат нацисты? ГПУ?» О Роумэне, понятно, не говорилось ни слова. Впрочем, редакция уведомляла читателей, что журналист намерен продолжить расследование, ибо он уже имеет материалы, неопровержимо подтверждающие вину Штирлица в устранении госпожи Фрайтаг, отправленной в Швецию немецкими офицерами, членами антигитлеровской оппозиции… О сенсационном разоблачении английского журналиста в Аргентине напечатала лишь столичная «Кларин». Фамилия Штирлица была, как всегда переврана — «Эстиглиц»; зато имя «Кемп» было напечатано правильно. Штирлиц (Кордова, январь сорок седьмого) Он теперь знал расписание Кемпа по минутам: в восемь тридцать тот выходил из дома на калле Санта Анна («Почему здесь калле произносят „кажже“? Наверное, скоро провозгласят „аргентинский“ язык, за Пероном не станет»), шел пешком на завод, охранявшийся вооруженной гвардией; в двенадцать тридцать заходил в ресторан «Ла Чарча», как правило — один, проводил там не менее часа и возвращался на завод; после окончания работы домой шел не сразу, порой уезжал в центр, заходил в кинотеатр, чаще всего в тот, где демонстрировались немецкие картины, снятые еще во времена рейха; более всего любил музыкальные комедии; «Девушку моей мечты» с Марикой Рокк в главной роли смотрел пять раз; после этого ужинал в одном из небольших ресторанчиков и отправлялся домой. В субботу посещал «дом танго», здесь собиралось множество людей, причем не только молодежь; в Аргентине танго танцуют и поют все — от мала до велика, «домов танго» масса, в каждом районе свой. Кемп предпочитал тот, что был расположен на окраине. Проституции в Аргентине нет, народ чистый, к любви относятся достойно, не по-мещански: понравились друг другу, приладились в танце, — отчего бы не провести вместе время, в порядке вещей, живые люди. Штирлиц дождался, пока Кемп вышел из «дома танго» с немолодой уже женщиной, довольно крупной, с низким, но в то же время невыразимо мягким голосом; тесно прижимаясь друг к другу, они пошли по направлению к Санта Анне. «Валяй, голубь, — подумал Штирлиц, — воркуй, пока можешь. Ты здорово облегчил мне задачу, уговорив эту толстуху, ты же поволок ее к себе без санкции, а ты ничего не имеешь права делать без санкции, потому что живешь нелегально и состоишь на службе у бандитов, которые не любят, если их человек входит в контакт с неизвестной, да тем более неарийского происхождения. Бедный профессор Хосе удивится, отчего я не пришел ночевать. Как он смешно бранил молодежь, которая обжимается в храмах; вообще-то это действительно ужасно. Он только один раз горестно вздохнул за все то время, пока я живу у него, когда сказал, что я моложе его почти на тридцать лет; все восполнимо, кроме старости. Чтобы не дразнить старика попусту, придется сочинить, что я встретил друга. Хотя откуда в Кордове мой друг? Иностранцев — кроме нацистов — мало, их сюда не очень-то любят пускать; мне здесь опасно засиживаться, завод штандартенфюрера Танка не игрушки делает, а по Танку в Нюрнберге плачет скамья подсудимых. Уеду, — сказал себе Штирлиц, — но сейчас я должен ждать, пока Кемп выключит свет в квартире, а потом звонить в дверь. Он мне откроет, испуганный приходом ночного гостя; такова уж их психология, не сможет не открыть; он убежден, что пришел кто-то из своих, он спрячет толстуху и отворит дверь. Если же он будет держать в руке пистолет, я теперь набрался сил для того, чтобы выбить оружие у него из рук». Он закурил, снова вспомнив самого себя, когда полтора года назад в Линце не советовал штурмбанфюреру СС Хеттлю курить на улице. «То же самое, кстати, мне говорил Джонсон на авениде Хенералиссимо всего два месяца назад. Господи, а ведь кажется прошла вечность… Но почему Кемп никак не прореагировал на статью этого самого „Мигеля Сэмэла“ в „Кларине“? Он не мог не прочитать ее, подали весьма броско, хотя, видимо, смягчили высказывания по поводу нацистских преступников; зато как расписали русских шпионов, просто чуть подредактированная версия старой кампании о „руке Москвы“… Или Кемп так убежден в своих документах и в поддержке Танка, который дружен с Пероном, что ему вообще ничего не страшно? Убежден, что не выдадут? А если нажать? Если весь мир узнает, что Перон укрывает у себя преступника? Если нажмет не кто-нибудь, а Вашингтон? Ну, и как ты намерен это организовать, — спросил себя Штирлиц. — Напишешь письмо президенту Трумэну? Обратишься к Аллену Даллесу или, того пуще, к его брату Джону Фостеру? Но почему же отдали на заклание Кемпа? Он ведь одна из ключевых фигур. Мной играют; видимо, играют по-крупному, но эта их игра гроша ломаного не стоит после того, как Роумэн собрал доказательства, что я не убивал ни Фрайтаг, ни Рубенау. А кто? Иозеф Руа? Другие? Пусть ищут. Это их забота. Главное заключается в том, что я не мог этого сделать. Кому же тогда выгодно на меня вешать это? Погоди, — сказал он себе, — оставь эти вопросы для Кемпа. Не надо заранее строить схему, может войти в противоречие с тем, как пойдет с ним разговор. Если пойдет, — поправил себя Штирлиц, — не замахивайся на неизвестное тебе будущее; «если пойдет» — так надо думать, только тогда желаемое сбудется…» Штирлиц дождался, когда свет в окнах погас, и сразу же вошел в подъезд дома. «В аргентинских подъездах — испанские запахи, — отметил он машинально, поднимаясь по деревянным ступеням винтовой лестницы, — оливковое масло, кофе и жареные чулос,[51] очень аппетитно». Остановившись возле двери Кемпа, он отчего-то потрогал костяшку, которую повязала ему на руку Канксерихе, прислушался к тишине, царившей в квартире, усмехнулся, подумав, какие слова говорит сейчас этой несчастной толстухе Кемп, укладывая ее в кровать, и нажал на кнопку звонка. «Он может не открыть цепочку, — подумал Штирлиц, — с него станется». Прикоснувшись ладонями к двери, он ощутил тепло старого дерева; жара все эти дни стояла по-настоящему летняя, январская. «Ничего, — сказал он себе, — если он не откроет даже после того, что я ему скажу, я высажу дверь, сил теперь хватит, индианка собрала меня, спасибо, индианка, ты добрая волшебница, я вновь ощущаю продольные мышцы спины, так было раньше, когда я выходил на корт, чтобы выиграть». Он отчего-то вспомнил подвал гестапо, куда его привел Мюллер, разложенные на столике шприцы и щипцы — орудия пытки должны быть примитивными и понятными, только тогда это пугает, — и того молодого эсэсовца, который был дежурным по коридору. За два года до этого он играл с ним против группенфюрера СС Поля, начальника хозяйственного управления РСХА. Молодой эсэсовец слишком уж подхалимски подыгрывал высокому начальнику, тот разгневался, Штирлиц с большим трудом спас его от разжалования, и отец эсэсовца привез в подарок цветы и ветчину, сказав, что семья всегда будет благодарна господину фон Штирлицу. А когда Мюллер посадил Штирлица в подвал, тот молодой эсэсовец перебросил в камеру записку с просьбой съесть ее по прочтении: «Если вы на допросе не будете говорить, что мой папа присылал вам подарки, я стану бить вас вполсилы»… — Кто? — голос Кемпа был глухим, и в нем явно чувствовался испуг. — От сеньора Каверича, — ответил Штирлиц; он знал, что этот усташ возглавлял одно из подразделений безопасности в особо секретном конструкторском бюро профессора Танка. — По срочному делу. Штирлиц не очень-то изменил голос, просто говорил, покашливая, с аргентинским акцентом, который сразу же отличим от настоящего испанского. Лязгнула цепочка, дверь приоткрылась. Кемп, машинально протянув руку за пакетом, хотел было что-то сказать, но, увидев Штирлица, не смог скрыть ужаса. Штирлиц легко распахнул дверь, вошел в темную прихожую и тихо спросил: — Надеюсь, вы один? — Нет, — так же тихо, чуть не шепотом, ответил Кемп, — у меня друзья… Три человека… Они укладываются спать… Сейчас я их позову, я приглашу их сюда… — Я пришел к вам без зла, — усмехнулся Штирлиц. — Не тревожьте друзей, давайте пройдем куда-нибудь, где можно пошептаться… — Нет, нет, приходите завтра, Брунн. Сегодня я не могу… — Полноте, Виккерс, вы что так испугались? Есть основания бояться меня? Кемп метнулся взглядом в зрачки Штирлица, когда тот произнес его настоящую фамилию; обернувшись, странно-заискивающе крикнул в темноту: — Я сейчас вернусь, через пять минут! — Ну-ну, — Штирлиц усмехнулся. — Страхуетесь? Кемп снова впился кроличьим взглядом в его зрачки, а потом как-то по-звериному, выбросив перед собой руку, бросился на Штирлица, успев — за мгновение — ощупать его карманы: оружия не было. Глаза Кемпа сразу же обрели нормальное выражение, в них не было уже испуганной, чисто животной затравленности. — Идите вперед, — сказал Кемп. — Вас не будет шокировать, если мы поговорим на кухне? — Отнюдь. Тем более, если вы уже успели ее оборудовать так же, как в Мадриде, на немецкий манер. — Не успел, — ответил Кемп и включил свет; изразцовый пол (белое с голубым, цвета Андалусии), разностильный гарнитур, старая плита с потрескавшейся эмалью — полное ощущение временности быта. — Я сейчас вернусь, присаживайтесь. — Повторяю, я к вам не со злом, Виккерс. Не надо ходить за пистолетом, нет смысла… Впрочем, если вам так удобнее, — валяйте, я подожду. — Да, мне так удобнее, — ответил Кемп и вышел. «Только бы он не сбежал, — подумал Штирлиц. — Задушит толстую дуреху, запрет меня с ней на ключ, вот и прыгай из окна, очень весело. А что, вполне может, страх подвигает человека на непросчитываемые поступки». Кемп, однако, вернулся. В кармане его легкого шлафрока явственно топырился пистолет. — Ну, пожалуйста, — сказал он, сунув руку в тот карман, где лежало оружие. — Я весь внимание. — Послушайте, Виккерс, — усмехнулся Штирлиц, — поскольку вы в Аргентине недавно, запомните: люди здесь сугубо отличимы от испанцев, Перон их еще не успел сломать… Женщина, которая лежит у вас в спальне, не станет лжесвидетельствовать, а убивать сразу двоих — ее и меня — слишком рискованно. Мерк вам этого не простит. При упоминании фамилии Мерка лицо Кемпа вновь обрело выражение испуганной загнанности. Штирлицу показалось, что у него от волнения краснеют глаза, маленькие сосудики наливаются кровью, сообщая лицу нечто заячье, когда косой чувствует, что его вот-вот настигнет свора и надежды на спасение нет. — Что вам от меня нужно? Почему вы здесь? Зачем? — От вас мне нужно немногого — правды, Виккерс. Здесь я потому, что представляю интересы братства. Зачем я у вас? За тем, чтобы принять решение. Такой ответ вас устраивает? — У вас пять минут. Излагайте то, что считаете нужным. Штирлиц покачал головой: — Нет, Виккерс, у меня столько минут, сколько нужно для дела. Если такая постановка вопроса вас не устраивает, я уйду, но узел фон Шонса, который вы с ним вязали в связи с убийством Фрайтаг, эпизод с Гаузнером, завершившийся его убийством — по вашему приказанию — Пепе Гуарази в квартире Роумэна, показания штурмбанфюрера СС Кирзнера по поводу попытки вербовки вашей организацией гражданина Соединенных Штатов на шантаже против мисс Кристиансен и ваши фотографии, сделанные мной здесь, в Кордове, — все это будет завтра же предано гласности. А этого вам генерал никогда не простит. И вы знаете, как поступит Мерк, когда вы — фактом своего скупердяйского отношения ко времени, пять минут, десять, двенадцать — нанесли непоправимый удар по всей нашей сети… По мере того как Штирлиц неторопливо называл имена, Кемп все более и более вжимался в стул, словно бы готовясь к прыжку. Щелчок металла прозвучал, словно выстрел, хотя это была лишь предтеча выстрела, — Кемп спустил предохранитель. Штирлиц досадливо поморщился: — Да погодите вы… Дайте мне кончить, Виккерс… Повторяю, я пришел к вам без зла. Дослушайте, а потом стреляйте… О том, что я к вам пришел, знают те, кто меня сюда отправил. Дом оцеплен, вам же знакома наша система, сами, как говорят, не первый раз замужем… Штандартенфюрер СС профессор Танк, который тщательно отвергает свою принадлежность к практике национал-социализма, представляющий ныне интересы Гуго Стиннеса, контактирующего с американским бизнесом в Германии, никак не заинтересован в скандале, связанном с именем «инженера Лопеса»… Тем более в квартире, которая предоставлена Лопесу-Виккерсу-Кемпу начальником охраны его предприятия сеньором Каверичем… Беда заключается также и в том, что вы, переселившись в этот благословенный край, перестали высылать деньги вашей жене и детям — этого вам не простят в ИТТ, там чтут культ семьи, пуритане… Я открыл вам незначительную часть того, что на вас собрано. — Кем? — Нами, Виккерс, нами… Вы оказались между молотом и наковальней, поймите меня правильно. Запад вам никогда не простит работы, вашей доброй старой работы, в частности и по Кристине Кристиансен. Не простит, Виккерс, тем более что она стала миссис Роумэн. Синдикат не пощадит вас потому, что мне открылось имя Пепе Гуарази. Мне известна и сумма, которая была ему уплачена вами за работу. Ну, а генерал не простит вам того, что все это знаю я. Каково? Кемп медленно поднялся, подошел к холодильнику, достал бутылку с минеральной водой, налил стакан до краев и медленно выпил; рука его чуть дрожала. — Что вам от меня нужно? — спросил он, пряча бутылку в холодильник. — Правды. Зачем вы хотели подвести меня под гильотину? Зачем нужно было крутить дело Фрайтаг и Рубенау? Кто вам поручил это? Когда? — Неужели вы не понимаете, что я никогда не отвечу на ваш вопрос, Брунн? — Правда? Вот здорово! Что ж, тогда я перейду на испанский, позову из спальни вашу знакомую, и мы продолжим разговор при ней. При всем отличии аргентинцев от испанцев и те, и другие любят тайны и сенсации. Я скажу ей все, что считаю нужным, а засим откланяюсь. Итак? Глаза Кемпа снова сделались красными, кроличьими, и за секунду перед тем, как он потянулся к левому карману шлафрока (воистину, страх провоцирует непредсказуемый алогизм поступка), Штирлиц — прежним, ловким, колющим движением — выхватил его пистолет и небрежно сунул в карман своего пиджака, словно мать, отобравшая у ребенка то, чем он проказливо баловался. — Подумайте о себе, Виккерс, — продолжил Штирлиц, словно бы ничего и не случилось. — Если вы откажетесь рассказать правду, вас ждут трудные времена, поймите! Вы сделаетесь зверем, загнанным зверем, у которого на пятках висят гончие. Судя по тому, как убрали Гаузнера, вас ждет такая же участь, нет? Ну, ответьте же себе! Разве нет? Гаузнер в Мюнхене открылся Роумэну не до конца и с глазу на глаз, без скандала. Он сразу же поставил об этом в известность генерала. И что же? Его пощадили? А почему вы думаете, что вас пощадят, если завтра в Лондоне жахнут информацию, о которой я вам сказал только что? Да, я в сложном положении, но, борясь за себя, я утоплю вас. Вы знаете, как в Западной Европе любят сенсацию, не так ли? Ну и представьте себе заголовок: «Исповедь Штирлица». В которой он, Штирлиц, то есть я, Брунн, повторю про вас слово в слово то, что сказал вам только что, да плюс еще многое другое… В частности, назову вашу мадридскую тройку, которую я смог получить от Гаузнера. — Вы?! — Не важно — он, я, они. Она у меня в кармане. Франко пытается сделать все, чтобы выслужиться перед Белым домом, он отдаст этих людей на заклание, поверьте, Виккерс! Дедушка играет в демократический поворот, ему нельзя иначе, Совет Безопасности давит, грозит санкциями, вы же политик, неужели не понятно?! Ну, а уж про синдикат, про Пепе Гуарази я и не говорю… Я дам такие подробности, которые знали только вы. И это означает, что в самые ближайшие дни вы обнаружите лошадиную голову в своей кровати.[52] И мои показания будут подтверждены письменными свидетельствами Ригельта, который развалился до задницы, Лангера и фон Шонса. Да и беседа Роумэна с Гаузнером записана — вплоть до дыхания. — Что вам от меня надо? — спросил Кемп, и руки его бессильно упали вдоль тела. — Сначала мне нужно полное имя генерала, Виккерс. Его псевдоним «Верен» меня не устраивает. — Писать я вам ничего не буду. — Повторяю, сначала назовите мне имя генерала… — У вас же нет звукозаписывающей аппаратуры, я в любой момент откажусь от своих слов. — Если вы скажете мне все, что меня интересует, вам не придется ни от чего отказываться. Нам выгодно, чтобы вы спокойно жили в этой квартире и работали на Танка… Итак? — Зачем вам это нужно? — голос Кемпа за эти мгновения изменился, сделавшись чуть хрипловатым, словно бы простуженным. — Зачем? — Только не надо меня убеждать, что малые знания означают малые печали, Виккерс. Писание я знаю лучше вас. Мне это нужно для того, чтобы предпринять шаги, связанные с защитой собственной чести: по указанию генерала против меня начали комбинацию. Я хочу понять: зачем? Если меня убедят, что это угодно делу нации, что ж, возможно, я соглашусь продолжить игру против самого себя. — Послушайте, ну, конечно же, все было подчинено цели возрождения нации! — Виккерс даже потянулся к Штирлицу, глаза сделались нормальными, ничего кроличьего: «Как же часто у него приливает кровь к голове, а на вид такой здоровый… Эк, лихо он проглотил наживку, ам — и нету!» — Вы это можете чем-то доказать? — Словом! Моим офицерским словом чести! — Меня не устраивает офицерское слово чести, Виккерс. Я хочу, чтобы это слово мне дал генерал. Вот, — он достал из кармана пачку долларов, — деньги на билет в Германию. Вот, — он показал Кемпу свой паспорт («Все равно меченый, по такому долго не проживешь»), — документ, который позволяет мне отправиться туда завтрашним рейсом. Поэтому я повторяю свой вопрос и прошу вас, просто очень прошу не финтить, а дать определенный ответ. Это в ваших же интересах, и после того, как вы мне назовете фамилию генерала, который санкционировал игру против меня, я объясню, почему это в ваших интересах. — Гелен… — Я не слышу! Громче! — Гелен, — все так же шепотом повторил Кемп. «Боится подслушки; я ее, кстати, тоже боюсь, — подумал Штирлиц, — но его бы слушали в том случае, если бы кто-то знал, что я нахожусь здесь, а они не знают, что я в Кордове…» — Рейнгард Гелен, генерал-лейтенант вермахта, руководитель разведуправления армии «Восток», я вас верно понял? Кемп молча кивнул. — Да или нет? — У вас же нет аппаратуры, зачем вам мой голос? Штирлиц достал из кармана металлическую коробочку из-под сигарет; он взял ее на всякий случай, не очень-то полагаясь на то, что Кемп поверит. — Вот она, — сказал он. — Кстати говоря, делают на ИТТ, только в Штатах, испанцам таких не показывают. Глаза Кемпа снова сделались кроличьими. «Господи, как же вдавлен страх в их души, — подумал Штирлиц, — как безнадежно жить, когда каждую секунду опасаешься, что твое слово, хуже того, мысль могут быть зафиксированы на магнитную пленку и стать уликой против тебя, расплата за которую однозначна — смерть». — Мы уже начали с вами работу, Кемп, так что, пожалуйста, не затягивайте ее попусту, вас ждет подруга… Да или нет? — Да, — ответил Кемп шепотом. — Штука, — Штирлиц тронул тот карман, куда положил коробочку, — берет голос на расстоянии двадцати метров, а шепот — с пяти. Вы сидите в трех метрах от меня, так что можете говорить еще тише… Кто меня выведет на Гелена? Мерк? Кемп снова кивнул. — Да или нет? Кемп отрицательно покачал головой, потом не удержался, заметив: — Он же ваш! Костолом гестапо! — Да? А себя вы считаете Вацлавом Нижинским? Кемп вздрогнул: — Почему изо всех танцовщиков в мире вы упомянули имя русского, Брунн?! — Это к вопросу о том, не являюсь ли я русским агентом? Генерала интересовало именно это, нет? Слушайте, завтра утром сходите к хорошему врачу, инженер Лопес. У вас ни к черту сосудистая система, хватит инсульт… Лангер сказал, что у вас уже был однажды криз в Лиссабоне… Да не пугайтесь вы все время, право же! Я бы не пришел с этим разговором, не знай всего того, что вынудит вас начать диалог… Теперь слушайте меня внимательно: я отдам вам себя, Виккерс… Да, да, отправите генералу сообщение, что вы меня настигли. Дадите ему наводку, но только после того, как я скажу вам о целесообразности и своевременности этого шага… Более того, я придумаю безупречную легенду о том, как вы меня нашли. Вы будете оперировать фактами, которые не смогут не заинтересовать генерала… Вы должны будете стать моим владельцем, Виккерс, понимаете, что я имею в виду? — Пройдемте на балкон… — Вы действительно полагаете, что нас могут слушать люди Танка? Он кивнул. — Пошли, — согласился Штирлиц, поднялся первым и пошел к балконной двери, не оборачиваясь, зная, что Кемп может в любую минуту броситься на него. «Ну, валяй, кролик, прыгай; я готов; я собран; я переброшу тебя через голову; только бы мне не оглянуться, все сразу рухнет, если он ощутит мой страх, он сейчас раздавлен, между нами такая дистанция, которую ему уже никогда не преодолеть, если только я не обернусь…» Возле двери Штирлиц чуть посторонился: — Открывайте. Кемп повернул ручку и вышел на балкон первым. — Объясните мне ваше предложение, — сказал он. — То, что вы сказали сейчас, может оказаться взаимоустраивающим вариантом. Если я вас верно понял, вы предлагаете начать игру, в условиях которой записано, что лишь я, Лопес, знаю, как и где можно найти Штирлица? — Именно. Только вы упустили немаловажное звено: через кого найти Штирлица… — Через кого? — А вот именно это я вам скажу чуть позже, когда мы кончим собеседование. Повторяю, Кемп, я в вас заинтересован так же, как и вы во мне. Готовы к диалогу? — Да. — Ну и прекрасно. А если бы вы угостили меня холодной минеральной водой, то жизнь бы сделалась сказочной. Пока я буду пить, успокойте толстушку, скажите, что ваш друг через пятнадцать минут уйдет, о кэй? Утренним поездом Штирлиц (оставил дону Хосе записку о друге, который прилетел в Байрес, будет там сутки, нельзя не повидаться) выехал в столицу, с вокзала пошел на Центральный почтамт — это совсем рядом — и заказал разговор с Голливудом: ответила женщина; понял, что жена Спарка; Роумэн предупреждал, что она в курсе; произнес неторопливо: — Скажите, чтобы взяли с собой Роберта Харриса и его коллегу сеньора Мигеля. Очень жду там, где условились. И положил трубку. Как ему ни хотелось посмотреть Буэнос-Айрес, он остановил такси и попросил отвезти его в городскую библиотеку. Шофер порекомендовал поехать в университетскую, богаче. Там Штирлиц провел три часа, изучая подшивку немецкой антифашистской газеты. Запомнил фамилии двух наиболее острых высококомпетентных публицистов, выступавших с резкими, но при этом аргументированными статьями против Гитлера, — экс-сенатор М. Осорио и профессор Фриц Зееле, — и сразу же вернулся на вокзал, поезд в Кордову уходил через сорок минут. Купив билет первого класса, он приобрел в киоске карту города (Кемп назвал адреса, которые надо выучить наизусть), в книжном магазинчике купил брошюру о дивном озере возле города Барилоче (то, что Кемп сказал про Риктера и его проект, не очень-то реально, в это верится с трудом, но если это так, то дело пахнет керосином, это последнее гитлеровское злодейство не имеет права быть осуществленным) и сел в купе, заказав себе у пробегавшего мимо вагонов чико две бутылки «кока-колы» и сандвич с сыром… Служба взяла в работу имена Роберта Харриса и Мигеля через пять минут после того, как данные телефонного прослушивания легли на стол Макайра. Немедленно были задействованы люди резидента в Байресе Джона Джекобса; в дело включился директор местного ИТТ Арнолд — со всеми его здешними связями: фотография Штирлица, отправленная в Аргентину загодя, была передана в уголовную полицию столицы; однако Макайр не мог предположить, что Штирлиц приедет в Байрес лишь для одного телефонного звонка, — этим и объяснялось то, что его фото не были сразу же отправлены во все крупнейшие города республики. Штирлиц был готов к началу охоты, он знал, на что шел, поэтому с позавчерашнего дня не брился; спасибо английскому проводнику Шибблу, подрабатывающему на осведомлении нацистов: «С бородой вы похожи на ковбоя, совсем другое лицо». «Роумэн прилетит дней через пять, не раньше, к этому времени я обрасту щетиной, черт не узнает. Бедный дон Хосе, он лишился компаньона, возвращаться к нему нельзя, простите, дон Хосе, но, право, я не могу поступить иначе: дело…» Риктер, Шиббл (декабрь сорок шестого) Несмотря на то, что сэр Александр Кадоган и мистер Джонсон, представлявшие Англию и Соединенные Штаты в Совете Безопасности, работали, что называется, в унисон, тем не менее традиционные противоречия между Уолл-стритом и Сити, между финансовыми империями Рокфеллеров и Ротшильдов продолжали сохраняться, тщательно скрытые от людских взглядов. Встречи лидеров Британии и Штатов происходили в «обстановке сердечной дружбы и полнейшего взаимного понимания», газеты отмечали, что политическая программа сэра Уинни в Фултоне принята к исполнению англоговорящим миром; все, казалось бы, в полнейшем порядке, ан — нет… …Кадровый разведчик Честер Шиббл был отправлен в Латинскую Америку с довольно ловкой легендой: человек скрывается от правосудия, и хотя Лондон не требует его выдачи — так, грехи молодости, суета, — тем не менее лучше держаться подальше от столиц; мир ныне стал таков, что в джунглях спокойнее, чем в городах. В Игуасу он был направлен отнюдь не случайно. Во-первых, стыковка трех границ; новости из Парагвая и Бразилии стекаются сюда каждодневно, ибо именно здесь сосредоточен центр торговли, перевалочная база грузов, аэропорт, склады на Паране. Во-вторых, Лондон имел информацию от Шелленберга, что уже в марте сорок пятого года крупные национал-социалисты, связанные с финансами НСДАП и СС, были перемещены в глубинные районы юга Америки; поскольку немцы имели сильные позиции в экономике Аргентины, Парагвая и Бразилии, необходимо было знать, на что будет обращено золото Гитлера, если действительно его намерены обратить в бизнес, а не положить в банки, чтобы спокойно жить на проценты с капитала; такое вероятие разведчики МИ-6 также допускали. В-третьих, нельзя не считаться с тем, что мобильный капитал Соединенных Штатов в самое ближайшее время неминуемо начнет наступление на юг, а поскольку железные дороги Аргентины принадлежали Лондону, поскольку именно Англия держала в своих руках ключи от основных банков Буэнос-Айреса и Сантьяго-де-Чили, королевский кабинет должен быть загодя осведомлен обо всем, что предполагает начать младший брат. И, наконец, в-четвертых, Англия прекрасно знала, что в Аргентине поселились ведущие инженеры с немецких военных заводов: с кем они намерены сотрудничать? С американцами? Или с Пероном? Если с Пероном, их следует поддержать, поскольку все, что слегка мешает младшему брату, оказывает на деле значительную помощь Лондону. Так как Перон не скрывал своего негативного отношения к янки (это давало ему дополнительные голоса на выборах: народ не терпел тех, кто захватывал экономику), Лондон был готов закрыть глаза на немецкую активность, — понятно, на определенном этапе, пока банки не наладят контроль над всем тем, что происходит и будет происходить в военном секторе экономики Аргентины. Круг вопросов, который интересовал Шиббла, был поэтому весьма широк, но, однако, лично его — и чем дальше, тем больше — занимал Риктер. Шелленберг, начавший давать показания британской секретной службе сразу же после его ареста в мае сорок пятого, довольно подробно коснулся работы Канариса, связанной с попыткой проникновения в «атомный проект американцев». Среди фамилий, которые были у него на памяти, дважды промелькнуло имя штурмбанфюрера СС доктора Риктера и штандартенфюрера СС Штирлица — в связи с делом физика Рунге, арестованного гестапо. Следы Штирлица затерялись, поди найди человека во взбаламученной послевоенной Европе. Да и жив ли он вообще?! А вот Риктер май сорок пятого встретил в британском лагере для военнопленных; с ужасом ждал допросов, понимая, что случится, если англичане докопаются до истории о его участии в допросах Рунге. Однако же в сентябре (через две недели после того, как Шелленберг закончил давать показания по «атомному проекту») Риктера пригласили в комендатуру, побеседовали, не задав ни единого вопроса о его прошлой работе, и объявили об освобождении, предложив зарегистрироваться в Гамбурге; адрес дали странный: особняк на берегу, в уединенном месте; ни вооруженной охраны, ни джипов; тишина и благость, шум прибоя и птицы поют. Человек в штатском, принявший его и также не задавший тех вопросов, которых Риктер страшился более всего, осведомился, чем будет заниматься бывший офицер, поинтересовался, не потерял ли он навыки теоретический работы в сфере физики, и по завершении беседы вручил временное удостоверение, дававшее возможность свободного передвижения по британской зоне оккупации. Пугаясь собственной смелости, Риктер спросил тогда, не может ли он рассчитывать на такие документы, которые позволят ему уехать из Германии: — Семья погибла, я один, кругом руины, что мне здесь делать? Англичанин пообещал обдумать просьбу Риктера и предложил зайти через неделю. Все эти дни Риктер мучительно колебался: идти или нет? Явно, бес; в таких коттеджах селится секретная служба, ну их всех к черту, лечь на дно, затаиться, там видно будет; но желание вырваться отсюда, страх, что его найдут и отправят в Нюрнберг (он даже не мог себе представить, что английская разведка все уже о нем знала), подвигли его на то, чтобы — выпив две таблетки снотворного, только так можно было унять нервы, — по прошествии недели отправиться к англичанам. Тот же мужчина с невыразительной внешностью (встретишь через час на улице — не узнаешь), что принимал его в первый раз, вручил ему документ, дающий право покинуть Германию, потом пригласил к столу, угостил чаем с бутербродами (за последние два года впервые попробовал сливочного масла, отвык: Германия сидела на маргарине) и завел разговор о том, почему Гитлер проиграл войну; Риктера слушал доброжелательно, во многом с ним соглашался, а потом неожиданно спросил: — Если нам понадобится ваша помощь в той отрасли знаний, где вы наиболее активно работали, можно ли рассчитывать на ваше сотрудничество? — Конечно, — ответил Риктер, — конечно, я готов помогать во всем. Отблагодарю, как могу. — Он подумал, что сейчас-то и начнется самое страшное — вопросы о Рунге, о том, что вытворяли с несчастным на допросах, однако англичанин произнес несколько ничего не значащих фраз и посоветовал Риктеру непременно посетить — по прибытии в любую страну, куда он намерен переселиться — британское консульство. — Дело в том, — пояснил он, — что по тому документу, который мы вам сейчас выписали, ни одна страна не предоставит вам право гражданства. Наше консульство выдаст вам другое удостоверение — оно-то и позволит апеллировать к местным властям с просьбой о виде на жительство… Психологически все было рассчитано верно: немец — он и есть немец, «орднунг мус зайн»:[53] если сказано, что надо зайти и поменять, — непременно зайдет и поменяет. Именно поэтому британская секретная служба зафиксировала прибытие Риктера в Буэнос-Айрес. Удостоверяющую справку оформили за неделю, без проволочек; семи дней вполне хватило на то, чтобы выяснить, где Риктер живет и чем занимается: портовый рабочий, ничего интересного. И лишь когда по прошествии тринадцати месяцев из разных источников — англичане работать умеют, спешить не любят, вживаются на года — поступили данные о том, что Риктер вошел в сферу интереса полковника Гутиереса, ближайшего помощника Перона, а потом и вовсе исчез из Буэнос-Айреса в связи с каким-то в высшей мере серьезным делом, Лондон понял: птичка клюнула, внимание, наступает время охоты! Об «атомных грезах» Перона в Лондоне узнали; весьма ревниво относились к тому, что младший брат секрета штуки не открывал. Денег и возможностей на собственные исследования не хватало, отчего бы не подлезть к тайне через Перона?! По странному стечению обстоятельств Шиббл и Риктер прочитали перепечатку о «нацистском изувере Штирлице» одновременно: дело в том, что в Барилоче, где часто бывал Риктер (изредка наведываясь в Кордову), и в Игуасу, где Шиббл по-прежнему играл роль спивающегося проводника, развлекающего нечастых гостей провинции охотой и рыбалкой, почта приходила с опозданием в три дня. Шиббл немедленно проинформировал свой центр (безобидное письмо маме в Лондон) о том, что человек, которым весьма интересовались здешние немцы, является на самом деле фон Штирлицем, ему, Шибблу, известен, был транспортирован в Асунсьон; в случае, если он действительно представляет оперативный интерес, сообщите. Лондон отреагировал не сразу, сначала надо было поднять все показания Шелленберга. Изучив их заново, провели прямую линию между Риктером и Штирлицем. Ответили в Игуасу (милое письмо старой мамочки непутевому сыну), что человек этот представляет серьезный интерес, в случае его обнаружения — сообщить незамедлительно; из-под опеки не выпускать; если же его обнаружат в других районах, Х-75[54] об этом не преминут сообщить; необходимо срочно посетить Асунсьон и выяснить, не осел ли мистер Штирлиц в столице Парагвая, деньги на поездку можно снять со счета. В Асунсьоне Шиббл проторчал неделю. Повстречал своих, Штирлица, конечно же, не нашел, но получил информацию, что этот человек (фотографию из газеты «Мэйл» постоянно возил с собой) встречался с каким-то «гринго»; куда уехал — неизвестно; пропал человек, попробуй найди — иголка в стоге, сена. А Риктер, прочитав, в свою очередь, о Штирлице, поначалу испытал шок, подумав: «А что, если и про меня такое бабахнут?!» Первым побуждением было немедленно связаться с Гутиересом; впрочем, тот наверняка видел эту газету еще три дня назад; если не вызывает, значит, нет нужды. А что потом?! Как всякий человек, лишенный полета, не обладавший даром фантазии, Риктер не мог представить себе, что Гутиерес, занятый делами государственного уровня, не имел времени читать газеты: шифротелеграммы, приходившие от послов из тех стран, с которыми поддерживались дипломатические отношения, сводки секретной полиции, изучение ситуации на биржах занимали не менее десяти часов в сутки, не считая обязательных приемов, файв-о-клоков, бесед с министрами, руководителями ведущих иностранных фирм (ИТТ, «Дженерал электрик», «Шелл», «Ферст Сити бэнк»), личными осведомителями. Дома валился в кровать без сил; любовницу, великолепную исполнительницу танго, мог видеть только по воскресеньям, отдохнув за неделю, — какой смысл ехать к женщине, если мечтаешь о том, как бы поскорее лечь и сладко уснуть?! Поэтому, не получив от Гутиереса никакого известия, — а ведь он пообещал сделать все, чтобы Штирлица, если тот жив, разыскать, — Риктер решил затаиться: «Посоветуюсь с Танком, светлая голова, он подскажет, как поступить, не мозг, а счетное устройство». Мысль об ужасающей статье про Штирлица, о ликвидации им Фрайтаг и Рубенау, тем не менее, покоя не давала; пришлось снова прибегнуть к снотворным препаратам; правда, здесь, в Аргентине, они были значительно мягче, чем в Европе; по ночам явно видел перед собой лица личного посланца Мюллера и его спутника: «Мы очень заинтересованы в вашей работе; мы понимаем, что у вас сейчас трудное время, приходится выполнять все указания Перона; выполняйте, они разумны. Вполне вероятно, к вам подойдут какие-то люди из Германии, скорее всего бывшие военные; о контакте с ними поставите нас в известность, опубликовав в „Кларин“ объявление, что вы — понятно, не называя себя, — намерены приобрести двух сиамских котят, обязательно с азиатской родословной. После этого мы найдем вас и обсудим ситуацию; главное — совершеннейшее спокойствие. И еще — вы слишком тихо себя ведете: крупный ученый обязан зарекомендовать себя психом; это угодно вашим руководителям, Аргентина еще только создает свою науку; здесь полны почтения к мыслителям, воспользуйтесь этим. Если же ситуация не будет терпеть отлагательств и вам станет необходимо срочно посоветоваться с нами, отправляйтесь в Игуасу, поселитесь там в отеле „Александер“, обедать ходите в парижжю[55] — единственную, где собираются все европейцы; к вам подойдут. Пароль: «Вы еще не посетили водопады? Советую сделать это перед заходом солнца, очень впечатляет»; отзыв: «А мне говорили, что самое интересное время на рассвете». Вам возразят: «Не верьте, сказки, — закат». С этим человеком можете говорить, как с нами». Зная, что лучший способ успокоить нервы, — это отправиться в путешествие, Риктер послал телеграмму Гутиересу, в которой просил его санкционировать поездку в северные районы, совершенно не исследованные в плане минералогии, во-первых, и, во-вторых, бесспорно перспективные с точки зрения энергоресурсов. Гутиерес не ответил; вместо него телеграмму отправил полковник Энрике Гонсалес: «Командировка сроком на семь дней санкционирована сеньором Гутиересом; просьба представить отчет в десятидневный срок». Риктер вспомнил людей, которые пришли к нему от Мюллера: «Они правы, со мной разговаривают, как с послушным исполнителем; сейчас самое время застолбиться, потом может быть поздно, привыкнут к моей покорности». Всю ночь он составлял ответную телеграмму, пошел в библиотеку, взял в абонементе Плутарха, ничего подходящего не нашел; заставил себя вспомнить латынь, в университете это был обязательный предмет; кроме «сик транзит глория мунде» на ум ничего не шло; под утро, в отчаянье уже, написал в Буэнос-Айрес: «Наука не умеет подчиняться времени, ее задача подчинить время себе; о десяти днях для отчета не может быть речи». Отправив телеграмму, пошел в лабораторию, но понял, что работать не сможет, текст и формулы плыли. «Какого черта я послушался этих мюллеровских изуверов?! Проклятье прошлого! Я сломан и растерт подошвой об асфальт! Жив — чего еще надо?! А если Гутиерес ответит, что я волен заняться проблемой подчинения времени в Германии?! Рабство страха — самое страшное рабство, но еще ужаснее высокомерная утеря памяти, легкомысленное забвение недавнего прошлого! Кто ты такой? — спросил он себя. — Мышь, палач, мусор. Что ты можешь? Да ничего, кроме как разве по-немецки четко организовать здесь некое подобие индустрии атома, базируясь на тех огрызках знаний, которые тебе чудом попали в руки». Он решил было немедленно заказать разговор с федеральной столицей, но сразу же вспомнил, что по соображениям безопасности — проект был глубоко засекречен — разговоры были не рекомендованы. К ограничительным намекам такого рода был приучен в рейхе; пошел на почту, решив отправить новую телеграмму; мол, прошу дать мне на составление отчета хотя бы две недели, намерен сделать его развернутым и тщательно аргументированным, поспешность в таких вопросах чрезвычайно нежелательна. Повертевшись вокруг окошка, где принимали розовые бланки (срочные), понял все же, что это будет выглядеть до неприличного жалко. На вероятный окрик Гутиереса лучше всего ответить болезнью, сердечным кризом, — большие начальники любят сострадать, моральное меценатство. Днем в институт принесли «молнию», открыл трясущимися пальцами: «Дорогой доктор, мы очень спешим с нашим делом, только поэтому так резко ограничиваем во времени — и самих себя, и наших друзей. Не сердитесь. Сердечно ваш Гутиерес». Риктер почувствовал, как перехватило горло от волнения; лица посланцев Мюллера, которых ночью костил мерзавцами и костоломами, сейчас вспомнил с нежностью: все-таки немец никогда не подведет немца, нет ничего выше единства крови, почвы и языка. Назавтра вылетел в Игуасу. Три дня в «Александере» к нему никто не подходил. В парижже, которую, как оказалось, держал немец, им никто не интересовался. Лишь на четвертый день, когда он кончил фотографирование водопадов, изучил все минералы, которые сюда везли из Бразилии, на улице, вечером уже, его окликнули, — слова пароля были абсолютны, слово в слово. — Не сердитесь, что я не сразу подошел к вам, сеньор Риктер. Меня зовут Райфель. Все это время приглядывался, всякое может быть, как-никак живем в чужой стране. — Вы легальны? — поинтересовался Риктер. — Вполне. — В таком случае, передайте, пожалуйста, что мне необходимо повидаться с теми господами, которые привезли техническую документацию. Этот текст означал, что Риктер требует немедленной связи с людьми Мюллера. Поскольку формально Райфель работал на организацию Гелена, но состоял на учете в картотеке Мюллера, ему приходилось лавировать между двумя системами, работая то на одну, то на другую. О том, что люди Мюллера надежно инфильтрованы в организацию, он, конечно же, догадывался, поэтому вел себя крайне осторожно. Понятно, он не знал, жив ли Мюллер или братство возглавляет какой-то другой функционер; ясно было лишь одно: сеть трехъярусна — Гелен, гестапо и НСДАП, знай вертись вентилятором, особенно после того, как курьер[56] из Европы сухо потребовал письменного отчета о всей проделанной работе. Несколько раз ловил себя на мысли, особенно после того, как бизнес пошел в гору: «Вот бы родиться каким парагвайцем или голландцем! Нет ничего более спокойного, чем быть подданным маленького государства, особенно если оно к тому же конституционная монархия». — Хорошо, — ответил Райфель, — через день-другой вас найдут. Риктер сразу же вспомнил советы посланцев Мюллера, недоумевающе посмотрел на Райфеля, заметив: — Вы меня плохо поняли, сеньор Райфель. Встреча мне нужна немедленно; озаботьтесь тем, чтобы контакт состоялся не позднее завтрашнего ланча. Я буду ждать у себя в отеле в тринадцать тридцать. — У нас пограничный город, — Райфель покачал головой. — Я не исключаю возможности, что ваш номер оборудован. — Проверить нельзя? — так же требовательно поинтересовался Риктер. — Рискованно. — Хорошо, назначьте встречу в ресторане. — В каком? — При отеле. Райфель снова покачал головой: — Нет, не годится, слишком болтливый портье. У меня там был контакт, и об этом узнали в городе. Встречу организуем в «Джордже» — большой дворик, столы отстоят друг от друга на значительном расстоянии, беседу можно проводить без оглядки… Райфель действительно узнал, что о его встрече с курьером в холле «Александера» болтали в городе, — любой новый человек в Игуасу на виду. Он, конечно, не мог предположить, что Шиббл сделал портрет Роумэна и отправил пленку в Лондон. Эта новость вызвала там шоковый интерес; столкнулись два мнения: одни считали, что этот факт необходимо срочно сообщить Вашингтону, другие — из старой гвардии: «прежде всего интересы империи» — такого рода сообщение полагали преждевременным, наиболее разумно сначала самим посмотреть за Райфелем и Роумэном, он, видимо, ключевая фигура. Вторая точка зрения возобладала. Назавтра Шиббл не только сфотографировал Риктера с неизвестным, но и смог услышать часть разговора (к счастью для Мюллера — незначительную часть). То, что Шиббл смог услыхать, весьма заинтересовало его: Риктер, человек, на которого он был сориентирован еще десять месяцев назад, обсуждал вопрос о том, как быть со Штирлицем (Шиббл увидел в руках Риктера вырезку из «Мэйл»). Риктера интересовало, как быть со Штирлицем, потому что «он держит те нити, которые, возможно, определят успех предприятия; но если он связан с русскими, имеем ли мы право приобщать его к делу? Я-то поначалу рассчитывал, что его можно привлечь. Но сейчас я думаю, что это сумасшествие». «Привлечь его можно двояко, — усмехнулся собеседник Риктера. — Либо как друга нашей идеи, либо как врага. Если бы он был другом, он бы жил рядом с вами и пользовался всеми благами аргентинского рая. А поскольку он враг, ему придется работать на немецкое дело в таком месте, по сравнению с которым Освенцим покажется ему санаторием». В свое время Шиббл получил информацию, что где-то в Андах нацисты создали свой закрытый лагерь, — жизнь там идет точно так, как в рейхе. «Что же, — подумал он, — проводник имеет право охотиться не только в сельве». Попытка Шиббла пасти человека, который пришел на встречу с Риктером, окончилась неудачей: сразу же после встречи он поехал на аэродром, сел в маленький самолет — без опознавательных знаков — и улетел в неизвестном направлении. За Риктером, однако, Шиббл наладил наблюдение, которое и привело англичан в район Ла Плата и в Барилоче, где лаборатория охранялась молчаливыми людьми в штатских костюмах, но с хорошей военной выправкой. План, задуманный МИ-6[57] в Гамбурге в далеком сорок пятом году, получил свое развитие: события раскручивались именно так, как прикинули асы политической разведки. Да, Риктер нашел хозяев для своей идеи, да, он обосновался в Аргентине, да, здесь начали свое атомное дело; этим можно торговать с младшим братом, который не подпускает Британию к своей штуке; подпустит, вынужден будет подпустить, если испугать как следует. Именно страх заставит американских экспертов начать диалог с британскими коллегами, ибо атомная бомба в руках Перона равно опасна и Вашингтону, и Лондону. Шиббл решил, что ему вменят в обязанность наладить слежку за каждым шагом Риктера, он мог это сделать, крезы из Буэнос-Айреса, которых он водил по сельве, примут его с распростертыми объятиями. Однако очередное указание, поступившее из Лондона, оказалось совершенно иным. «Мамочка» писала тайнописью, что необходимо продумать вопрос о том, чтобы Шиббл организовал утечку информации о том деле, которое раскручивал Риктер. Причем сослаться следует на Штирлица; как это сделать — задача Шиббла. Но выпустить информацию надо никак не в Аргентине, но в Бразилии или Парагвае, и таким образом, чтобы об этом узнали представители американской прессы, и опять-таки не любой газеты, но в первую очередь журнала «Нью Рипабликэн». Шиббл написал в Лондон, что задача эта практически неосуществима. Где Штирлиц? Как его найти? Кто знает этот новый американский журнал? Как к нему можно подкрасться в Латинской Америке, где у них нет своих корреспондентов? Один шанс из миллиона. Лондон ответил в обычной своей манере, сдобренной старым островным юмором: «Вот и реализуйте этот шанс». Ответили так те люди из британской секретной службы» которых связывала старая и добрая дружба с ОСС, и отвечать так они считали нужным потому, что директором нового журнала был не кто-нибудь, а бывший вице-президент Соединенных Штатов Генри Уоллес. К этой глубинной комбинации Аллен Даллес — а именно он был ее автором — Макайра не подпускал, работал наощупь, как слепой, читающий текст мягкими подушечками пальцев на особой странице, напечатанной в типографии Артура Баксли. Его давешняя задумка каким-то образом связать Штирлица и Роумэна с людьми типа Уоллеса обрела реальную возможность именно в тот день, когда вышел первый номер журнала «Нью Рипабликэн», который выступал за дружеский диалог с Москвой и требовал немедленного и бесспорного запрещения производства ядерного оружия. Множественность угодна зрелой политике. Даллес не имел права позволить Макайру произнести при нем слово «синдикат», хотя он был прекраснейшим образом осведомлен о том, каким образом мафия задействована в комбинации; он понимал, сколь выгоден был бы сейчас в Голливуде и Вашингтоне «треугольник» Роумэн — Эйслер — Штирлиц; он, однако, держал в поле зрения ситуацию в Колумбии, где дело идет к победе левого кандидата в президенты Гаэтана, а это недопустимо, — дурной пример заразителен, в Латинской Америке нет и не может быть левых режимов, это противно интересам Соединенных Штатов. Следовательно, дуэт Роумэн — Штирлиц может оказаться значительно более необходимым в экстремальной ситуации, которую необходимо создать в Колумбии, пограничной с Панамой (крупнейшая военная база США), Венесуэлой (нефтяная империя Рокфеллеров, интересы которых защищает «Саливэн энд Кромвэл»), Бразилией, Эквадором, предоставившими военно-морские базы США, и Перу (ключевая страна Тихоокеанского побережья). Именно этот дуэт вынудит русских убраться с юга, именно так, им здесь не место. Но венцом всего предприятия может стать «треугольник» Уоллес — Роумэн — Штирлиц (то есть гестапо плюс ГПУ), в основании которого лежит аргентинский атомный проект. На этом троица вполне сойдется, ибо ключевыми фигурами атомного дела Перона являются немцы с нацистским прошлым, — гарантия того, что Роумэн не сможет промолчать, — Дон Кихот, вертикальный характер; Уоллес будет тянуть свою политическую линию на разоружение и запрет бомбы; ну, а Штирлиц, видимо, станет отстаивать свое. «Я чувствую комбинацию, — думал Даллес, — ауф видерзеен, курс мистера Рузвельта!» Роумэн (зима сорок седьмого) …Во время налета на явки нацистов в американской и британской зонах оккупации, которые ему удалось открыть, Роумэн отправился с двумя «джи ай» на квартиру вице-президента Имперской социалистической партии Лонца. В коттедже не оказалось ни души; ощущение такое, будто отсюда только-только ушли. — Обыщите дом, — сказал Роумэн военным, почувствовав внезапный озноб. — Весь дом, каждый ящик. Перетрясите все книги, тут должно быть то, что меня интересует. Он отошел к телефону, снял трубку, но аппарат был гулко-безжизненный, словно тыква. Закурив, Роумэн задумчиво посмотрел на то, как ловко работали военные контрразведчики, и сказал: — Продолжайте, ребята, я вернусь через час. Позже он не смог вернуться, потому что должен был вылететь в Женеву, там пересесть на машину Лангера, который привезет его в Аскону, в дом Матильды Вольф, хозяйки перевалочной базы, что снабжала людей СС и СД липой, по которой надо было явиться в Вечный город, на улицу, находящуюся в трехстах метрах от Ватикана. На этой же машине поездка в Австрию — не так уж далеко, американская зона оккупации. Оттуда возвращение в Швейцарию и вылет к Штирлицу. В это время Эронимо берет в Мадриде трех «контрабандистов» Гаузнера и Кемпа (их надо брать именно по обвинению в контрабанде кокаина, еще рано тревожить весь улей); главное, чтобы они просидели на Пуэрто-дель-Соль хотя бы три дня; основные улики даст банкир Нибель из Кордовы, он — ключевая фигура, возит нацистские деньги по миру. Предприятие было рассчитано по часам — с учетом разницы во времени на континентах. Однако все рухнуло, когда Роумэн приехал в штаб-квартиру оккупационного корпуса, дежурный офицер протянул ему телефонограмму: «Группа, состоявшая из сержанта Никльсона и рядовых Дэвиса и Рэндольма, при налете на квартиру, указанную в вашем рапорте, взорвалась на мине, заложенной в пустом доме; Дэвис погиб на месте, жизнь Никльсона и Рэндольма в критическом состоянии». …Лангера на аэродроме в Женеве не было; в бюро информации на имя «доктора Брэдиса» (так было оговорено) никто не оставлял никакого сообщения. Роумэн заказал Мадрид; полковника Эронимо не было ни на работе, ни дома: «Коронель уехал в командировку». Так было и в тот день, когда появился Гаузнер; что же могло произойти за это время, черт?! Роумэн отошел к киоску, купил американские газеты, не для того, чтобы читать, а скорее чтобы сосредоточиться и принять какое-то решение. Страницы пролистывал машинально, не очень-то обращая внимание на заголовки; споткнулся — совершенно неожиданно — на самых броских: «Немецкий композитор из Голливуда на службе ГПУ и Коминтерна!»; «Ганса Эйслера защищает Элеонора Рузвельт!»; «Первая леди под подозрением в симпатиях к красным!»; «Москва задействовала всю свою агентуру на Западе!»; «Чарли Чаплин, Матисс, Пикассо и Кокто обратились в Белый дом!»; «Негодование Альберта Эйнштейна!»; «Ничто не спасет русского шпиона от кары!» Сначала Роумэн не поверил глазам; ведь Макайр сказал, что с этим безумием все кончено, Америка убедилась в шаманстве Рут Фишер,[58] катившей черт знает что на братьев: «Не может быть, бред какой-то!» Он отошел к стойке бара, попросил кофе, принялся читать сообщение о предварительном допросе Ганса Эйслера, композитора, которого по праву называли одним из самых великих музыкантов века. «Эйслер. — Господин председатель, могу ли я просить у вас разрешения сделать заявление перед началом собеседования? Председатель. — Дайте мне ваше заявление. (Читает его.) Нет. Я не разрешаю вам выступить с этим заявлением… Эйслер. — Вы не хотите позволить мне выступить с заявлением после всего того, что мне довелось пережить начиная с прошлого года?! Председатель. — Следователь, задавайте свои вопросы. Следователь. — Я хочу зачитать выдержки из газеты «Дейли уоркер» от пятнадцатого января тридцать пятого года… Цитирую: «Выдающийся революционный композитор Ганс Эйслер прибывает двадцать седьмого января… С тех пор, как в Германии к власти пришел Гитлер, Ганс Эйслер проживает в Париже и Лондоне; всему миру известны произведения этого блистательного музыканта; нельзя не восторгаться его высокоталантливыми операми, песнями и фильмами, такими, как — немецкое название я произношу по буквам — кэй-ю-эл-и-даблью-ай-эм-пи-и…» Что это значит, Эйслер? Эйслер. — Это опера и фильм, сделанные мною в Берлине в тридцать втором году. Называется «Куле Вампе». Следователь. — Продолжаю цитату: «эм-ай-эс-эсэн-ай-эм-и…» Что это такое? Эйслер. — Это мое произведение «Масснаме»… По-немецки это звучит как «мероприятие», «целесообразность»… Следователь. — Продолжаю цитату: «Рот фронт»… Это все вы сочинили, Эйслер? Эйслер. — Да. Следователь. — В статье говорится, что вы один из выдающихся композиторов современности, вас называют борцом-коммунистом против гитлеровской тирании, утверждают, что вы не только великий музыкант, но и товарищ, стоящий в первой линии борьбы. Вы подтверждаете, что это написано про вас? Эйслер. — Про меня так много писали, что я не могу помнить каждую статью… Следователь. — Я просмотрел нью-йоркские газеты этого же периода, о вас нигде не писали как о великом композиторе, кроме как в газете американских коммунистов. Эйслер. — Вы плохо смотрели, я могу показать вам сотни статей обо мне, они где-то валяются в моих архивах. Следователь. — Подойдите ко мне и посмотрите фото в газете «Дейли уоркер». Это ваша фотография? Эйслер. — Совершенно верно, моя. Следователь. — Что за жест вы делаете на фото? Эйслер. — Это салют немецких ра… Следователь (перебивает). — Вы подтверждаете, что на фото изображены именно вы и именно вы держите правую руку над головой, причем пальцы сжаты в кулак? Эйслер. — Подтверждаю, посколь… Следователь (перебивает). — Вы не отвергаете, что вы держали руку в коммунистическом салюте? Эйслер. — Да, подтвер… Следователь (перебивает). — Продемонстрируйте комиссии этот жест! Эйслер демонстрирует коммунистический салют, подняв правую руку, сжатую в кулак. Председатель. — Вы не хотите опровергнуть подлинность фотографии? Эйслер. — Нет. Это салют не только коммунистов, но всех антифашистов. Это не партийное приветствие, а салют антифашистов всего мира. Следователь. — Вы писали музыку к фильмам режиссера Йориса Ивенса, работавшего с Хемингуэем в Испании? Эйслер. — Да. Следователь. — Им мы еще займемся, этим Ивенсом… В статье про вас написано, что вы заявили: «В единстве голосов и действий — надежда на будущее мира». Вы говорили эти слова корреспонденту? Эйслер. — Журналист вправе писать, что он хочет. Я могу отвечать только за себя… Следователь. — Это вы написали оперу «Мать»? Эйслер. — Да. Опера «Мать» написана по мотивам повести Горького. Следователь. — В одной из арий этой оперы есть слова: «Учи азбуку, не бойся, ты только начни, рабочий, и ты возьмешь власть, ты победишь!» Вы писали музыку и к этим словам?! Эйслер. — Не мог же я писать музыку к одним словам повести и не писать ее к другим?! Председатель. — Вы имеете в виду, что сейчас надо быть готовым к тому, чтобы «взять власть и победить»?! Эйслер. — Я не понимаю вопроса… Председатель. — Где вы писали эту оперу? Эйслер. — В Берлине, в двадцать девятом, мне кажется… Председатель. — Значит, ваша опера обращена к немецким рабочим? Эйслер. — Не только… Это же опера, произведение искусства. Председатель. — Но это «произведение искусства» показывали в Соединенных Штатах? Следователь. — Да. Председатель. — Значит, эти слова из вашей оперы обращены не только к немцам, но и к итальянцам, французам, американцам? Эйслер. — Повторяю, опера написана по мотивам повести великого Максима Горького… Слова песни соотнесены с ситуацией, которая существовала в России в девятьсот пятом году… Председатель. — Могли бы вы написать подобную оперу в Соединенных Штатах с призывом «захватить власть и победить» здесь, в этой стране? Эйслер. — Нет. Председатель. — Вы изменили своей позиции? Эйслер. — Нет. Просто здесь я гость, путешественник… Ваше рабочее движение будет само решать свои дела… Следователь. — Вы когда-нибудь посылали приветствия в Советский Союз? Эйслер. — Конечно. Следователь. — Вы ненавидите Сталина? Эйслер. — Простите, я не понял вопроса? Следователь. — Вы ненавидите Сталина? Мы слышали, что вы говорили офицерам иммиграционной службы, что вы ненавидите Сталина. Эйслер. — Я был бы идиотом, если бы говорил им это. Я считаю Сталина весьма серьезным персонажем современной истории. Следователь. — В советской энциклопедии, изданной в тридцать третьем году в Москве, дано ваше фото и заметка: «Эйслер, композитор, коммунист, глава пролетарского направления в германской музыке…» Вы член коммунистической партии, мистер Эйслер? Эйслер. — В России коммунистом называют каждого, кто так же активен в своем творчестве, как я. Я не имею права — особенно после тех пятнадцати лет, когда германские коммунисты сражались в подполье против Гитлера, — считать себя членом партии, потому что все они были героями, настоящими героями… Да и в любой стране, где коммунисты работают в подполье, — они герои. А я не герой. Я просто композитор… Следователь. — Как зовут вашу сестру, мистер Эйслер? Эйслер. — Ее зовут Рут Фишер. Следователь. — Вы получили от нее письмо, датированное двадцать четвертым апреля сорок четвертого года? Эйслер. — Что за письмо? Следователь. — В этом письме миссис Фишер обвиняет вас в том, что вы являетесь агентом ГПУ. Она пишет следующее: «Если местное отделение ГПУ попытается устроить мне „естественную“ смерть, то это у вас не получится, — ни у тебя, ни у Герхарда Эйслера, являющегося шефом германского отдела ГПУ в Соединенных Штатах. Это так легко вам не сойдет с рук. Вы всегда играли терроризмом и всегда боялись нести ответственность за это. Я сделала следующие приготовления на случай ваших террористических актов: во-первых, три врача провели тщательное медицинское обследование и засвидетельствовали, что я абсолютна здорова, так что нет никаких оснований для моей естественной смерти. При этом я нахожусь под постоянным врачебным надзором и тщательно слежу за своим состоянием. Доктора проинформированы обо всем, и в случае какого бы то ни было ухудшения моего здоровья они незамедлительно примут соответствующие шаги. Во-вторых, престижные журналисты и политики получили копию этого письма, так же как и ряд немецких иммигрантов…» Мистер Эйслер, вы подтверждаете получение этого письма? Эйслер. — Письмо совершенно сумасшедшее… Председатель. — Вы получили это письмо? Эйслер. — Я неоднократно читал подобные послания… Следователь. — Зачитываю цитату из журнала «Советский Союз сегодня», май тридцать шестого года, страница тридцать три: «В день Первомая трудящиеся всего мира наравне с „Интернационалом“ и „Вставай, проклятьем заклейменный“ поют песни Эйслера и Брехта». Конец цитаты. Вы ни разу не называли человека, который писал слова для таких ваших песен, как «Вперед, мы не забыли», «Общий фронт», а ведь в этом журнале говорится, что для вас писал Бертольт Брехт? Да или нет?! Почему вы молчите?! Господин председатель, у меня больше нет вопросов к Эйслеру, я требую его отправки в Голливуд для новых допросов на месте. Член комиссии. — Мистер Эйслер, вы написали «Балладу о параграфе 218»? Эйслер. — Да. Член комиссии. — Вы помните слова? Эйслер. — Конечно. Член комиссии. — Вы написали «Балладу о ниггере Джиме»? Эйслер. — Да. Член комиссии. — Вы помните слова? Эйслер. — Да. Член комиссии. — Вы читали слова этой баллады перед тем, как написать музыку? Эйслер. — Да. Член комиссии. — Вы написали «Песню о черством хлебе»? Эйслер. — Да. Член комиссии. — Вы читали слова перед тем, как писать музыку? Эйслер. — Конечно. Член комиссии. — Господин председатель, я считаю, что все члены комиссии должны тщательно проанализировать песни, которые я упомянул, и в авторстве которых Эйслер сознался. Тексты этих песен нельзя посылать по почте Соединенных Штатов. Это нечто такое, что выходит за рамки политики, это должно быть отправлено на заключение медикам! «Безумное безобразие» — бедные и слабые слова, чтобы определить эту мазню на нотной бумаге! Такое «искусство» не имеет права на то, чтобы существовать в цивилизованном обществе! Эйслер. — Слова этих песен признаны великой поэзией. Член комиссии. — Чем, чем они признаны?! Эйслер. — Великой поэзией. Член комиссии. — Мы в Америке иначе понимаем великую поэзию! Ясно вам?! Помимо всего прочего, в словах ваших песен есть высказывание против закона об абортах. Да или нет?! Эйслер. — Да. Член комиссии. — Песня смеет выступать против закона об абортах?! Эйслер. — Да. Член комиссии. — Значит, с вашей, коммунистической, точки зрения, вы вправе высказываться против закона об абортах?! Председатель. — Мы еще вернемся к вопросу о высказываниях против закона об абортах. Член комиссии. — Мистер Эйслер, вы где-то позволили себе заметить, что наша комиссия мучает и травит вас… Эйслер. — Да. Член комиссии. — Наша комиссия по расследованию антиамериканской деятельности создана в рамках закона и действует в рамках закона. Чем же мы травим вас и мучаем? Эйслер. — Если вы допрашиваете меня без перерыва в течение двенадцати месяцев, собираете против меня факты, которые не имеют ничего общего с правдой, если вы начали фантастическую кампанию в прессе против меня, да и вообще против художников и артистов, вы просто-напросто хотите уничтожить всех нас, особенно тех, кто не скрывает и никогда не скрывал своей антифашистской, красной идеологии… Член комиссии. — Мистер Эйслер, это вы написали музыкальную поэму «Об убийстве»? Эйслер. — Да, это я написал. Член комиссии. — Господин председатель, я хочу привести девять строк из этой — с позволения сказать — поэзии… Эйслер. — Я не убежден, что вы достаточно компетентны в вопросах поэзии. Председатель. — Все члены этой комиссии компетентны в поэзии! Член комиссии. — Цитирую: «Нет ничего ужаснее, чем пролитая кровь, страшно и горько учиться убивать, мучительно видеть молодых людей, погибших раньше времени на полях битв, но мы должны научиться этому, — для того лишь, чтобы кровь никогда не проливалась более!» Эйслер. — Вы довольно точно перевели слова. Это антифашистская песня написана мной… И когда Гейдрих был убит чехами на улицах Праги, когда партизаны пролили его кровь, я был согласен с ними… Пойдите в Голливуд… В каждом газетном киоске вы купите журналы с описанием ужасных гангстерских зверств, вы купите их свободно, и мне очень не нравится это, с позволения сказать, искусство… А моя поэма — это призыв к борьбе против кровавых гангстеров. Член комиссии. — Господин председатель, американские парни погибали, сражаясь против Гитлера, но мне не нравится, когда кое-кто приехал в эту страну из Европы и призывает народ к революции в Соединенных Штатах! Председатель. — Мистер Эйслер, вам необходимо находиться здесь, пока мы не освободим вас. Эйслер. — Где я должен находиться? Следователь. — В Соединенных Штатах. В Вашингтоне. В этой комнате». Роумэн закрыл глаза, испугавшись, что заплачет. Он явственно увидел лицо композитора. Он ведь такой наивный, сидит дни напролет у рояля и сочиняет ту музыку, которую слышит в себе и которой восторгается мир, а с ним говорили как с мелким жуликом. С ним говорили больные люди. Или очень страшные мерзавцы. А скорее всего — и то, и другое. Кто сказал, что параноики не могут быть мерзавцами и при этом править страной?! «Вот почему я не мог найти его, — понял Роумэн. — Они допрашивали его все эти месяцы, а он боялся встречаться с кем бы то ни было, чтобы не бросить тень на друзей». Роумэн попросил бармена сварить ему двойной кофе, полез за сигаретами, закурил, тяжело затянулся, а потом — неожиданно для себя — бросил газету на пол и наступил на нее ногой, словно на какую-то гадину… «Ну, Макайр, — сказал он себе, — ну, мерзавец, ты ведь из этой же банды, ты все знал заранее, ты сделал так, чтобы спасти открытых мной черных наци в Германии, и погубил из-за этого наших ребят, позволив взорвать их на мине, наци ведь не так страшны для тебя, как несчастный Эйслер или Брехт, к которому подбираются другие мерзавцы! Да что же это такое, боже милостивый?! Что происходит с моей страной?! Как остановить этот психоз, они ведь возрождают инквизицию. Это страшно, что они делают, я бы не мог в это поверить, не прочитай своими глазами, я бы полез с кулаками на каждого, кто посмел бы рассказать мне то, что я только что узнал! Ох, как хочется выпить, — подумал Роумэн, — напиться хочется, завыть по-волчьи, задрав голову к луне, хочется кричать так, чтобы меня все услышали, собрались вокруг меня и решили бы, что я спятил, а я бы — когда соберется много людей — замолчал и рассказал бы им то, что обязан рассказать, и тогда все эти безумцы из антиамериканского комитета, большие знатоки поэзии, вздрогнули бы, они бы испугались, потому что правда, которую я теперь узнал, пострашнее их лжи… Нельзя мне пить, — сказал он себе, — нельзя пить, когда ты в деле, надо быть трезвым и собранным, как никогда». Он пошел на переговорный пункт и заказал Голливуд. До отправления самолета оставалось еще больше часа; к телефону подошел Грегори; голос какой-то фальшивый, чересчур спокойный и бодрый: — С Крис все в порядке, ждем тебя, Пол, очень скучаем… — Ты что, еще не читал? Голос сломался, потух: — Неужели в Европе уже перепечатали?! Ах, Пол, как я не хотел, чтобы ты узнал об этом там… Но еще не все потеряно, Элеонора Рузвельт требует, чтобы реакционеры с юга были убраны из комиссии, пусть туда пустят нормальных американских либералов… Ты слышишь меня, Пол? — Да. Ты веришь, что их так легко оттуда убрать? — Когда так ужасно, надо быть всем вместе. Пол, мы ждем тебя… — Да, надо быть всем вместе… Только я сначала залечу в Вашингтон… — Что-нибудь случилось? — В том-то и дело, что ничего не случилось, старина… Все пошло прахом… Все, понимаешь? Дай мне Крис… Он явственно увидел, как она выхватила трубку из рук Грегори. «Как это ужасно — говорить по телефону, зная, что каждая твоя интонация, не то что слово, записывается на медленно двигающуюся пленку диктофона, над которой склонились люди, вроде тех, что мучали Эйслера. Будь ты проклята, техника двадцатого века! Бедная моя конопушка, из одного ужаса попала в другой…» — Милый, здравствуй, любовь моя! — Здравствуй, — ответил он, подумав, что девочка забыла самое себя: «Ведь именно она учила меня, что нельзя открываться перед гадами, они умеют играть тем, что любишь более всего на свете. Бедная девочка, какая-то обреченность кругом, давит, сил нет, сейчас замолотит заячья лапа, не сердце, а какая-то тряпка, черт его забери… Ты не смеешь так думать, — сказал он себе, — ты должен быть крепким и здоровым, потому что есть Крис и ты ей нужен, а все большие дела в мире начинаются с любви — к ребенку, женщине, маме…» И как раз в этот миг он вновь услыхал в себе тот давешний, подлючий голос, который так ненавидел, но который жил в нем помимо его воли и желания: «А может быть, именно любовь толкает человека к тому, чтобы примиряться с обстоятельствами?» — Милый, почему у тебя такой ужасный голос?! — Немного простудился, конопушка… Это пройдет, как только я увижу тебя. — Я буду молиться, чтобы самолет благополучно перелетел этот чертов океан. — Обещаю тебе, что он перелетит. — Если случилось что-то не так, не огорчайся уж очень-то, всегда надо уверенно думать о том, что задуманное рано или поздно сбудется, тогда непременно все случится так, как ты хочешь. — Бросай математику, конопушка… — усмехнулся Роумэн. — Переходи в Армию спасения, там нужны талантливые лекторы. И платят хорошо. — Ладно, я начну готовиться, только скорее прилетай… — Ну его к черту, этот Вашингтон, — сказал вдруг Роумэн. — Я сейчас поменяю билет и возьму тот рейс, где не надо ждать в нью-йоркском аэропорту, и сразу же прилечу к вам… — Ох, как это хорошо, милый, я так счастлива… Погоди, тебе что-то хочет сказать Элизабет… — Целую тебя, конопушка. — А как я тебя целую, милый, если б ты только знал! Голос у Элизабет был какой-то сломанный, затаенный: — Здравствуй, седой братик, рада тебя слышать… — Здравствуй, девочка. Как дети? — Орут, бьют посуду, играют с Крис в прятки с утра и до вечера. Свою докторскую она пишет по ночам… Слушай, милый, тут, оказывается, очень нужен Роберт Харрис и Мигель… Роумэн не сразу понял: — Что?! — Спарк и Крис были против того, чтобы я это говорила тебе… Но я все же решила сказать… «Это Штирлиц, — понял Роумэн. — Он звонил к ним. Что-то случилось, видимо, крайне важное. „Мигель“ — это Майкл Сэмэл. Харрис — понимаю, они давно знакомы, но отчего Майкл Сэмэл?!» — Передай-ка трубку Крис, сестреночка… — Я целую тебя, седой брат. У тебя замечательная жена, лучше не бывает. — Пока терплю, — сказал Роумэн и ему сделалось стыдно этих своих слов, но он заставил себя сказать именно так, он-то уж никак не имеет права до конца открываться перед макайрами, хотя те все знают, не надо обольщаться, они знают все. — Милый, ну и что? — голос Кристы был тревожный, какой-то звенящий. — Все хорошо, конопушка. Все так, как надо. Жизнь — это драка, в ней надо уметь проигрывать… — А ты что, прочитал и «Мэйл» тоже? — Нет. Что там напечатано? — Нет, нет, ничего… — Ответь мне, пожалуйста, что там было напечатано? — В позавчерашнем номере… Про Гаузнера… Про то, что он был убит каким-то Штирлицем… Нам прислали эту газету сегодня, ума не приложу, кто… Я думала, тебе ее уже вручили… — Хорошо, человечек, жди, скоро я вернусь, обсудим все на спокойную голову… Когда плохо — Грегори прав — всем надо быть вместе, ты поняла меня? Он сдал билет в Вашингтон и купил место в самолет, следовавший в Лондон; по счастью, одно место в салоне первого класса оказалось пустым, кто-то опоздал, спасибо ему. А может быть, ей. Только очень плохо, если опоздал не «он» или «она», а просто это место держали для него «они», макайры. — Как это мило, что вы нашли меня. Пол, — Харрис действительно обрадовался Роумэну; он даже не очень-то удивился, отчего американец приехал к нему в редакцию без звонка; помнил, как добр был к нему в Мадриде Роумэн, как щедро делился информацией, особенно когда дело касалось ИТТ, а Харриса это не могло не интересовать, потому что дела корпорации «Бэлл», в которой его семья играла не последнюю роль, шли все хуже и хуже: полковник Бэн относится к числу людей с челюстями; шагает по трупам; лишен каких бы то ни было сантиментов, акула. — Я рад еще больше. Боб, — ответил Роумэн и, не ожидая приглашения, сел в маленькое кресло, стоявшее возле окна; за последние два дня он спал всего пять часов, не брился, лицо поэтому выглядело так, словно в редакцию пришел запойный. Как еще пустили внизу? Мистер Патрик весьма внимателен, следит за каждым, кто приходит в газету, сейчас много психов, фронт калечит людей, бывали уже скандалы, шокинг, удар по престижу. — Слушайте, вы как относитесь к Штирлицу? — Вы же читали «Мэйл»… Кто бы мог подумать… — Это гнусная формулировка. Боб, — «кто бы мог подумать»… Это отвратительная формулировка… Почему же тогда вы не подумали?! — Пол, вы несносны, — Харрис улыбнулся, почувствовав растерянность; он отвык от американца, от его манеры вести себя; прелестные, добрые заокеанские дикари; ничего не попишешь, они еще не наработали в себе культуры поведения, но человек он славный; смешно, конечно, и думать, чтобы пригласить его в дом отца, старик сляжет в постель от такого гостя, все можно изменить, кроме островных традиций. — Вы сегодня выглядите несколько утомленным. Кофе? — Ну его к черту, я и так им опился за последние дни. Дайте холодной воды. Только сначала ответьте мне про Штирлица. — Он производил впечатление интеллигентного человека, как ни странно. Он выделялся изо всех тех наци, которые создавали Франко в Бургосе. — Вот видите… Вы представляете его себе в роли злодея-отравителя? — Говоря откровенно, не очень. Но материалы Майкла Сэмэла вызвали бурю, они довольно крепко аргументированы. — Нацистами. — Что?! — То, что слышите. Ему всунули гестаповские материалы. Кому-то надо вымазать Штирлица дерьмом, как грязного уголовника, вот в чем дело… А кто этот Сэмэл? Не из парнишек сэра Освальда?[59] — Нет, нет, он вполне пристойный консерватор, из хорошей семьи, он никогда не имел ничего общего с Мосли… — Воевал? — Ему двадцать три года и минус пять зрение. — У меня минус три. — Давно? Роумэн пожал плечами: — Давно. С наци нужно воевать вне зависимости от зрения. Пусть носит очки. — О, Пол, вы слишком строги к нему, я убежден, что мистер Сэмэл — джентльмен. — Берете на себя ответственность? — Вы не объяснили мне предмет вашего к нему интереса. — Меня интересуете вы не меньше, чем он. — В качестве? — В качестве человека, который может получить кое-какую информацию о нацистских связях ИТТ. — Это очень любезно с вашей стороны, но почему вы убеждены, что меня так уж интересует ИТТ? — Боб, не вертите задницей. — Если бы я не помнил вас в Мадриде и не ценил вашу доброту, я был бы вынужден прервать разговор, Пол. — Мало ли, что бы вы решили… Я бы его не прервал. Словом, Штирлиц ждет нас. Сэмэла и вас. Он хочет сделать заявление. — Это в высшей мере интересно, но сколь тактично с моей стороны встречаться с ним, если о нем пишет мистер Сэмэл? — А вы познакомились со Штирлицем десять лет назад в Бургосе. И он хочет увидеть Сэмэла в вашем присутствии. Билет за океан готов оплатить я. — Если мистер Штирлиц действительно обладает интересной информацией об ИТТ, я попробую — как вы посоветовали мне — обратиться в «Бэлл». — Звоните Сэмэлу… Хотя нет, не надо… Едем к нему. — Но это не принято. Пол! Я не могу приезжать к человеку без предварительной договоренности. — Слушайте, Боб, идите-ка вы к черту с вашим островным этикетом, а?! Харрис секунду раздумывал — обидеться или пропустить мимо ушей эти слова, рассмеялся и, поднявшись из-за стола, сказал: — Пошел. Того парня, что пас его в Асунсьоне, Роумэн заметил сразу же, как только самолет, на котором летели Харрис, Сэмэл и он, приземлился в международном аэропорту Буэнос-Айреса «Изейза». Его машина не отставала ни на метр от их такси, когда они переезжали в «Аэрогару», — именно оттуда летали самолеты местной авиакомпании. Он сел в тот же самолет, который летел в Кордову. «Ну, погоди, Макайр, — думал Роумэн, то и дело оглядываясь на парня, — мы с тобой сочтемся, завтра вечером я сочтусь с тобой, плачет по тебе мой коронный правый — снизу вверх с перенесением тяжести тела на стопу левой ноги. Как же потешался Эйслер, когда я показывал ему этот удар, сколько грусти было в словах Брехта: „Милый Пол, это хорошо для американцев, когда они смотрят голливудские фильмы; фашизм побеждают не апперкотом, а головой, рассудком, логикой и убежденностью; идеей, говоря иначе“». Джек Эр теперь уже не делал вид, что читает газету; он тоже смотрел на Роумэна с неотрывной ненавистью; честный человек не будет так убегать от того, кто должен защищать его от наци; не зря во вчерашней телеграмме от Макайра было сказано, чтобы он был во всеоружии, вполне возможно, что объект перестал быть тем, кем был, допустимо предположить, что он на грани измены присяге: внимание и еще раз внимание… «Ничего, — подумал Роумэн, когда они через два часа приземлились в Кордове, — в конце концов даже если этот стриженый не один, мы сможем отделаться от них, нас четверо, только пока ничего не надо предпринимать, сначала увидаться со Штирлицем, я потом дам Штирлицу уйти, да и доказательства его невиновности в том, в чем его обвиняют, теперь абсолютны, пусть поцелуют меня в задницу все эти макайры и его стриженые ублюдки атлетического сложения». Штирлиц ждал его именно там, где уговорились, заранее подтвердил тайнописью в последнем письме. Штирлиц не успел еще даже толком обменяться приветствием с Харрисом, когда возле них затормозило такси, из которого вылез Джек Эр. — Узнаете? — спросил Роумэн, кивнув на Эра. — Придется чуток помять этого парнишку. Он следит, — пояснил он Харрису и Сэмэлу. — Он следит за нами. Он из нашей разведки. Ему надо дать отлуп, и я это сделаю. Штирлиц пожал плечами: — Зачем? Не надо. Наоборот, мы не станем обижать парня из вашей службы. Более того, я намерен пригласить его к нам за стол. Сотрудник американской разведки должен знать про нацистскую сеть, которая оформилась в довольно крепкую подпольную силу, разве нет, Харрис? Э, мистер, — Штирлиц улыбнулся Джеку Эру. — Могу я просить вас составить нам компанию? Я угощаю. Я буду рассказывать этим английским журналистам кое-что про гитлеровского генерала Гелена и про его тайную сеть, про Отто Скорцени, который руководит своим «Пауком» из американского лагеря для пленных, я намерен передать журналистам материалы о нацистах, которые живут — совершенно свободно — в Испании, Португалии, здесь, в Парагвае, в Германии, Австрии, возле Ватикана… С именами, паролями и явками… Право, не отказывайтесь, старина, — он снова улыбнулся Джеку Эру, — это необходимо знать каждому, кто искренне намерен задушить всех гитлеровцев на земле, очень прошу, пошли вместе с нами. — Вы напрасно сказали все то, что сказали, — Макайр положил перед собой на стол крепкие кулаки. — Вы оскорбили меня. Пол, сделали это в запальчивости. У вас нет никаких данных, чтобы обвинять меня в сговоре с наци. Я понимаю, что вы переживаете сейчас, но это плохой тон — незаслуженно оскорблять тех, кто помогал вам, чем мог. — Ты грязный нацистский наймит, — повторил Роумэн. — Ты засосан Геленом, у тебя на шее следы от его засосов, тварь… Ты думаешь, если я рухнул, то ты еще больше возвысишься? Нет, Макайр, когда выйдет газета с рассказом о том, что ты есть на самом деле, тебе не отмыться, ты будешь ходить, как обгаженный клоун на вернисаже предателей… — Мы живем в демократическом обществе. Пол, не надо меня пугать разоблачениями в прессе. За клевету придется отвечать не вам, а несчастному журналисту… Вы погубили троих наших парней в Германии, заставив их взорваться на мине, не надо губить других, научитесь проигрывать… — Меня давно научили этому ремеслу… Меня этому красиво научили, сначала наци, а потом ты… Помимо прессы есть сенат и есть комиссия по расследованию антиамериканской деятельности… Пусть они попробуют ответить, что занимаются только паршивыми интеллигентами, которые сочиняют песенки, вроде Эйслера… Я скажу все. Не им, так другим. А я не журналист. Я сотрудник разведки Соединенных Штатов. — Бывший сотрудник государственного департамента, Пол… Вы же написали заявление, и мы удовлетворили вашу просьбу. Вы измотаны, вы на грани истерического срыва, зачем нам быть черствыми по отношению к тому, кто так мужественно воевал? Вы уволены. Пол, уволены по вашей просьбе. Роумэн с трудом удержался, чтобы не броситься на Макайра. «Он побьет меня, он сильнее», — жалобно, как в детстве, подумал он. Поднявшись, он спросил: — Хочешь, я харкну тебе в морду? — Если ты и на это способен, — лицо Макайра вдруг сделалось белым, — тогда я ничем не смогу помочь, когда дело по обвинению в убийстве Грегори Спарком и Кристиной Роумэн португальского подданного — в прошлом гражданина Германии Фрица Продля — уйдет в федеральный суд… Там ведь было три свидетеля, не правда ли? Твоя жена, Лангер и Ригельт. Иди и проспись, Роумэн. Вон отсюда! В пансионате Роумэн тупо уставился в телеграмму, которую ему протянул портье: «Срочно позвони, похищены мальчики. Криста». Роумэн ринулся в свой номер, перескакивая через три ступени, лифта не мог дождаться, скорее бы бросить вещи в чемодан и на аэродром: «Господи, какой ужас, они ударили по самому больному. Что может быть больнее, чем случившееся? Масенькие, в прятки играли, пахнут ягодным мылом, голосенки звонкие, счастье в доме, что станет с Элизабет, она же умрет, у нее разорвется сердце, что делать, боже всемилостивый, помоги, надоумь!» Телефонный звонок прозвучал так неожиданно, что Роумэн выронил из рук чемодан. «Это Криста, — подумал он, — дети нашлись, все в порядке, слава богу…» — Мистер Роумэн, добрый день, полагаю, вы меня узнали? «Я б тебя и на том свете узнал, — подумал Роумэн, — Пепе; Гуарази; профессионал со страдающими глазами». — Я вас узнал. — Вы уже в курсе? — Да. — Хотите со мной повидаться? — Это может помочь делу? — Конечно. — Называйте адрес, еду. Они встретились неподалеку от набережной. Улочка была маленькая; откуда-то доносилась музыка, протяжная, мелодичная, видимо, мелодия из Кантона. Пепе появился неожиданно, вышел из полуподвального китайского ресторанчика, взял Роумэна под руку и тихо сказал: — Если вы — а я понимаю ваше состояние — решите шлепнуть меня, дети погибнут… Готовы к конструктивному разговору? — Да, — ответил Роумэн, не разжимая рта. — Только не сердитесь, мистер Роумэн. Я выполняю работу, это жизнь, а она не спрашивает, нравится тебе или не нравится то, что тебе приходится делать. Словом, Ригельт убит. При необходимости можно доказать вашу причастность к этому делу. А Лангер сидит у нас на квартире и дает показания… При свидетелях… Он говорит то, что следует, мистер Роумэн… Про вашу жену — тоже. Он называет ее соучастницей убийства. — Дети, — по-прежнему не разжимая рта, сказал Роумэн. — Что с детьми? — Если вы отойдете от дела, мистер Роумэн, детей вернут домой, пока вы будете лететь в Лос-Анджелес. Роумэн кивнул. — Они живы? — Играют в прятки с женщиной, которая их опекает… Мы подобрали очень славную женщину, которая чем-то похожа на миссис Роумэн… Детям сказали, что папа с мамой уехали в гости, Крис тоже, поэтому их привезли в другой дом… Им купили пони, мистер Роумэн, они в порядке. Роумэн, наконец, выдохнул; он никак не мог выдохнуть все это время, словно бы раскаленный ком ворочался в солнечном сплетении. — Скажите, мистер Гуарази… — Я бы не рекомендовал вам употреблять это имя, мистер Роумэн. Давайте уговоримся о том, что меня зовут Пепе. И хватит. О кэй? Роумэн снова кивнул: — В Мадриде вы говорили о ста тысячах… Вы назвали эту сумму сами… Допустим, я наберу эти деньги, продам дом, яхту… — Мистер Роумэн, боюсь, что в эпизоде с детьми названные мной сто тысяч будут недостаточны… Мы можем вернуться к этому разговору позже… Я так думаю… Но сейчас я должен сказать моим, что вы отошли от дела, мистер Роумэн… Во всяком случае, на этом этапе… Вы же понимаете, что в случае нарушения вашего слова ситуация повторится, и я не убежден, что она не кончится трагически… — А если я обращусь в ФБР? — Можете… Почему бы и не обратиться? Но тогда детей вы живыми не получите. Увы. Это — по правилам, мистер Роумэн. По тем правилам, которые сейчас вступили в силу. Я не скажу, что они мне нравятся, но факт есть факт, и я не вправе скрывать это от вас. — Так или иначе, но информация о том, что происходило в последние месяцы, будет опубликована в английских газетах, Пепе. Я не в силах это остановить, дело сделано… Тот вздохнул, покачав головой: — Отчет не будет опубликован. И мистер Харрис, и мистер Мигель Сэмэл, — Пепе усмехнулся чему-то своей горькой улыбкой, — уже встретились с моими коллегами… — Если я отхожу от этого дела, вы и те, кто вас нанял, оставляют в покое Штирлица? — Этот вопрос я не уполномочен обсуждать, мистер Роумэн… Вы очень плохо выглядите… Поберегите себя, без вас Крис погибнет. — Вы имеете в виду миссис Роумэн? — Я имею в виду именно ее. — Мне бы хотелось увидеться с вами через пару месяцев, Пепе. — Я обещаю вам обсудить это предложение с моими боссами, мистер Роумэн. Но я еще не слышал определенного ответа на главный вопрос: вы отходите? Или намерены продолжать дело? — А если я отвечу так… Да, я отхожу… Но я продолжаю дело… Такой ответ вас устроит? — Пожалуйста, повторите еще раз… Вы любопытно сформулировали мысль, я хочу понять ее истинный смысл… — Да. Я отхожу. А вы возвращаете Спаркам детей. Но я продолжаю мое дело. — Знаете, все-таки лучше, если я передам моим боссам лишь первые две фразы. А третью я повременю передавать кому бы то ни было… Я найду вас, мистер Роумэн. И тогда я вам отвечу. Но это произойдет не в этой стране, мистер Роумэн, потому что на днях вас пригласят в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности… В связи с делом Брехта. Вам известно это имя, не правда ли? Так вот, вам не надо появляться в комиссии… Вас не станут объявлять в розыск… И вы сможете жить в Норвегии, там же хороший дом и яхта… Сказав «а», вам не остается ничего другого, как произнести «б». Мне совестно говорить вам это, я тоже дрался против наци, так, как я это умею, — Пепе усмехнулся, — но я обязан вам сказать и это… — Я вас должен понять так, что спектакль в комиссии должен быть сыгран в мое отсутствие? — Вы меня поняли верно, мистер Роумэн. Если вы твердо обещаете отойти, его можно вообще отменить. — Я хочу, чтобы вы связались с кем следует и сказали, что я отхожу. А я после этого позвоню в Голливуд. И я должен услышать голоса детей. — Это по правилам, мистер Роумэн. Мне нужно часа два, чтобы вернуть малышей миссис и мистеру Спарк. Где бы вы хотели увидеться через два часа? — В аэропорту. Это вас устроит? Через два часа тридцать минут Роумэн позвонил в Голливуд. Он не очень-то понимал слова Грегори, тот смеялся и плакал. «Странно, у него визгливый голос, мне всегда казалось, что он говорит басом». Мальчишки, захлебываясь, кричали в трубку, как было интересно у «тети Марты». Потом подошла Крис; голос у нее был такой же, как тогда, ночью, в Мадриде; мертвый голос старой, измученной женщины. — О кэй, — сказал Роумэн, повесив трубку, — я удовлетворен, Пепе. Я отхожу. Только передайте вашим боссам, что они теперь больше заинтересованы во мне, чем я в них. Поэтому я бы хотел получить телефон, по которому — в случае острой нужды — смогу найти вас. — Нет, — ответил Пепе. — Это невозможно, мистер Роумэн. За вами будут смотреть наши люди. И как только мои боссы поймут, что вы им очень нужны, я приеду. Обещаю вам… Пепе сдержанно кивнул Роумэну. «Хорошо, что ты не протягиваешь мне руку, — подумал Пол, — я вижу, как ты хочешь это сделать, парень, и я не могу понять, намерен ты это сделать искренне или продолжаешь свою игру? У тебя странные глаза. Крис была права, когда говорила мне про твои глаза, они у тебя не простые, и я вижу в них боль. Мальчишки дома, теперь можно подумать и про такие детали, как глаза гангстера, почему бы нет?» Роумэн проводил взглядом Пепе: тот шел как бы сквозь толпу, остроплечий, тонкий, словно хлыст, очень высокий, с откинутой назад головой. Он дождался, когда Пепе вышел из дверей аэропорта, а потом медленно двинулся в туалет. Там, пустив холодную воду, он сунул голову под струю и долго стоял так, до тех пор, пока не почувствовал рядом с собою человека: тот тщательно мыл руки, словно хирург перед операцией. Не глядя на Роумэна, высокий, коротко стриженный, бесстрастный парень, почти не разжимая рта, сказал; — Он ездил на семьдесят третью улицу, дом девять, апартамент три; арендуют люди босса мафии Чарльза Луччиано. Туда приехали Меир Лански и Ланца. Они провели вместе сорок минут. Потом Пепе Гуарази поехал сюда. Три его человека стояли возле дверей аэропорта, наблюдая за вашим разговором. Вытирая голову полотенцем, Роумэн сказал: — Спасибо тебе, Джек Эр. Ты хорошо поработал. Иди. Когда потребуется, я найду тебя. А пока делай то, о чем мы договорились. Штирлиц, Гелен (Барилоче, Мюнхен, март сорок седьмого) «Генералу Гелену, Строго секретно, В одном экз. № 54/285-А Служба визуального прослушивания интересующих «организацию» разговоров, пользующаяся услугами наших ученых, работающих в подразделении ИТТ, — в интересах возрождения немецкой государственности — решила провести опробование опытных образцов, позволяющих записывать беседы людей, находящихся в лесу, на реке или в поле с расстояния в 400–500 метров, и получила санкцию на эксперимент в городах Малаге и Бургосе (Испания), Асунсьоне (Парагвай), Кордове и Барилоче (Аргентина). В Барилоче, где начались атомные исследования Перона, службе было рекомендовано — и в интересах нашего дела — опробовать качество записи на Штирлице, работающем инструктором горнолыжного спорта в прокатной станции политического эмигранта г. Отто Вальтера, подозреваемого в давних связях с левыми. Записанные в горах разговоры Штирлица и Вальтера оперативного интереса не представили. Однако в воскресный день 21.III.1947 служба, следившая за Штирлицем во время его уединенной прогулки в горах, записала тексты, которые он читал самому себе, разложив костер на берегу озера. Приводим расшифровку текстов, записанных с расстояния в 420 метров: Странное слово «доверие», Похоже на жеребенка, Нарушишь — чревато отмщением, Словно обидел ребенка. Нежное слово «доверие», Только ему доверься, Что-то в нем есть газелье, А грех в газелей целиться. Грозное слово «доверие» — Тавро измены за ложь. Каленым железом по белому, Только так и проймешь! Вечное слово «доверие», Сколько бы ни был казним, Жизнь свою я им меряю — Принцип неотменим. * * * Я в своей жизни часто пил, Смеялся много, пел немало, И если счастья не хватало, То хвастался избытком сил. Я зря собак своих не бил, Друзей любил, врагов дразнил, И когда горе обступало, Судьбу свою я не корил: Пустили в жизнь, так будь с ней мил, Равно приемля свет и жало. * * * Не говори: «Последний раз Я прокачусь сейчас по склону». Не утверждай: «В рассветный час Звезда бесстыдна в небосклоне». Не повторяй ничьих причуд, Чужих словес и предреканий, Весна — пора лесных запруд И обреченных расставаний. Не плотью измеряют радость, Не жизнью отмечают смерть. Ты вправе жить. Не вправе падать. В неискренности круговерть. Упав — восстань! Опрись о лыжу, Взгляни на склона крутизну. Я весел. Вовсе не обижен И в черном вижу белизну. * * * Снег идет, и слава богу, Отдыхаю понемногу, Скоро, видимо, в дорогу, Что ж, наверное, пора. Снег идет, катанья нет, Александр и бересклет, Склон другой, в Николке осень В облаках заметна просинь, Восемь бед, один ответ, Кому страшно, а мне — нет. Ожидание барьера — Звук разорванный холста, Жизнь прошла; не жизнь — химера, Сделанное — полумера, Да, наверное, пора. Долги ль сборы, коль решил? Сам себе давно не мил, Боль в лопатке, лидерал, Срок отпущенный так мал, Холода стоят всю осень, Нет Николки, не та просинь, Восемь бед, один ответ: Бузина и бересклет. До свиданья. Не до встреч. Встану снова. Дайте лечь. * * * Срок — веселью, грусти — мера, Смысл порочного примера, Необъятность бытия И непознанность причины В чем-то наподобье мины, Или таинству огня, Или алогизму слова… Что-то подтолкнуло снова К рассуждениям меня. * * * Есть возраст? Есть. А если «нет»? Отвергни однозначность истин, Тебе сегодня столько лет, Как в Безинги подводных быстрин. Есть возраст? Нет. А если «да»? Но в Безинги бурлит вода, Она умчит тебя туда, Куда не каждому повадно, Но ощущение отрадно: Прозрачна с выси быстрина. * * * Зачем нам всем глаза даны? Чтобы смотреть в них беспрерывно, Все понимая неразрывно, На что владельцы их годны. Зачем всем руки нам даны? Чтоб прикасаться кожей пальцев К щекам случайных постояльцев, Которые нам не верны. Зачем даны всем нам сердца? Лишь только для вращенья крови? … С годами истины суровей И четче облик подлеца. * * * Когда идешь в крутой вираж И впереди чернеет пропасть, Не вздумай впасть в дурацкий раж. Опорная нога — не лопасть. Когда вошел в крутой вираж И лыжи мчат тебя без спроса И по бокам каменьев осыпь, Грешно поддаться и упасть. Прибегни к мужеству спины, К продолью мышц, к чему угодно. Запомни: спуски не длинны, Они для тренажа удобны. Иди в вираж, иди смелей, Ищи момент врезанья в кручу, Судьба еще готовит бучу Тем, кто весы и водолей. И наконец, опор ноги, Буранный снег под правой лыжей И солнца отблеск сине-рыжий, Но самому себе не лги. Не лги. Иди в другой вираж. Спускайся вниз, чтобы подняться, Не смеешь просто опускаться, Обязан сам с собой сражаться, Чтоб жизнью стал один кураж, Когда смешенье света с темью Несет тебя, как к возрожденью, А в снежной пелене — мираж. По моей просьбе отдел математических исследований проработал тексты, записанные службой визуального прослушивания. Предварительный анализ строк, проведенный русскими офицерами из армии А. А. Власова, свидетельствует, что прочитаны они были русским, скорее всего петербуржцем. Немцы, рожденные в Прибалтике и России, привлеченные в качестве экспертов, отвергли версию о том, что родители Штирлица были гражданами нашей страны, натурализовавшимися в одном из русских городов. Таким образом, следует утверждать, что Штирлиц, автор текстов, записанных службой визуального слежения, является по национальности русским. Генрих фон Крух» Примечания 1 Хинебра (исп.) — джин. Здесь и далее примечания автора. 2 Фламенко (исп.) — исполнители танцев и песен. 3 «Шпинне» (нем. «Паук») — тайная организация СС, созданная Скорцени в марте 1945 года. О. Скорцени был родственником президента имперского Рейхсбанка Ялмара Шахта, оправданного в Нюрнберге; связи Шахта с американским капиталом начались еще в 1918 году. 4 Стэйк (англ.) — кусок жареного мяса. 5 Хамон (исп.) — сухая ветчина. 6 «Господин Верен» — один из псевдонимов генерала Гелена. 7 Кесо (исп.) — сыр. 8 Шат ап! (англ.) — молчать! 9 Штандартенфюрер СС, обермайстер. 10 Лобстер — средиземноморский рак. 11 Афесионадо (исп.) — любители. 12 Гвапа (исп.) — красавица, душенька. 13 Ходер (исп.) — ругательство. 14 Пуэрто-дель-Соль — площадь в Мадриде, где находилась франкистская охранка. 15 Так называется дворец президента Аргентины. 16 Барилоче — курортный город на границе с Чили, где разрабатывался проект Риктера, — Перона. 17 Матэ — ароматный аргентинский чай. 18 Так в Аргентине называют жителей Буэнос-Айреса. 19 Ортис — президент Аргентины в 1938–1940 годах. 20 Гуарани — представители индейского племени. 21 Ружье (охотн. жаргон). 22 В кругах Гелена так называли канцлера Аденауэра. 23 Курандейро (исп.) — колдун-врачеватель. 24 Чалныгарбен (индейск.) — ритуальный напиток из трав. 25 Меркадо — рынок (исп.). 26 Калле (исп.) — улица; аргентинцы произносят «кажже». 27 Синдикат (жарг.) — мафия. 28 Вьеха (исп.) — старуха. 29 Отель, обозначенный пятью звездочками, является самым престижным и дорогим. 30 Месседж (исп.) — послание. 31 Руе (нем.) — тихо. 32 Пенинсула — так в Испании и Португалии называют Пиренейский полуостров. 33 С осени 1943 года Витторио Дженовезе работал переводчиком штаба американских войск в Неаполе, предав своего покровителя Муссолини еще до того, как петух прокричал во второй раз: он тайно покинул Рим за месяц до свержения дуче. До сих пор не установлено, кто сообщил ему из США о предстоящем вторжении. Можно предположить, что это были люди ОСС, ибо в США Дженовезе занимался не алкогольным или порнобизнесом, а продажей наркотиков, что дало ему гигантские связи в разведывательном сообществе США. В Нолле, под Неаполем, Дженовезе был переводчиком полковника США Чарлза Полетти. Зная о том, что Дженовезе разыскивается в США как преступник, Полетти выдал ему охранную грамоту: «Дженовезе обладает ясным умом, знает итальянцев как никто другой и беззаветно предан своей родине. Соединенным Штатам Америки». 34 Капитан военно-морской разведки США Чарлз Рэдклифф Хаффенден и лейтенант О'Малли получили от прокурора Фрэнка Хоугана исчерпывающие данные на мафиози побережья, в том числе и на Джозефа Ланца (Джо Сокса). Разведка ВМС США нашла подход к адвокату мафиози — Джозефу Гьюэрину. Тот организовал — через третьих людей — контакт разведке с боссом мафии Ланцеи. Была достигнута предварительная договоренность, которую затем закрепили договором, подписанным в отеле «Астор» капитаном Чарлзом Хаффенденом и Джозефом Ланца. По этому договору, подписанному в то самое время, когда прокуратура Нью-Йорка возбудила против Ланца уголовное дело, контрразведчики ВМС США были — по указанию мафии — приняты на рыболовецкие суда и в порт. То и другое было организовано лично Ланца, державшим весь рыболовецкий бизнес. Когда же разведка ВМС США обратилась к Ланце с просьбой организовать проникновение агентуры в доки, Ланца выдвинул два требования: «Во-первых, вы должны содействовать освобождению из тюрьмы моего помощника Пепе Гуарази (Педро Гуара), а во-вторых, наладить прямой контакт с моим другом Чарлзом (Лаки) Луччиано, также находящимся в тюрьме». Лаки Луччиано — один из руководителей мафии. Капитан Хаффенден встретился с выходцем из Румынии Мозесом Полакофф, адвокатом Луччиано, который в ту пору был осужден на двадцать лет тюрьмы, и провел с ним беседу, в которой изложил легальному представителю мафии суть дела. Полакофф согласился передать Луччиано просьбу ВМС США. Тот ответил согласием: «Я — патриот Америки и готов помогать разведке». После он был переведен из тюрьмы Клинтон в Данноморе в тюрьму Комсток. Здесь, однако, в дело — помимо капитана Хаффендена, назначенного к тому времени шефом «иностранной разведки» в связи с предстоящей высадкой в Сицилии, — включился один из членов «большой шестерки» мафии Меир Лански, представлявший еврейскую группу синдиката. Именно из этой тюрьмы Луччиано был заброшен разведкой США в Сицилию — в качестве агента ОСС США. Вместе с ним туда же отправился Пепе Гуарази как руководитель группы боевиков-террористов, исполнитель наиболее дерзких налетов, похищений и убийств неугодных. 35 США вступили во вторую мировую войну лишь в декабре 1941 года. 36 Джелли — «великий мастер» масонской ложи П-2 (пи-дуэ), тесно связанный с тайным международным фашистским движением, состоялся как лидер наиболее реакционного масонства на спекуляциях нефтью и обмене оружия на нефть в 1950–1960 годах. Был президентом корпораций в Латинской Америке и на Ближнем Востоке. После разоблачения Джелли как одного из организаторов планировавшегося фашистского переворота в Италии в 1977 году улетел на своем самолете в Швейцарию; был там арестован; бежал из тюрьмы; в настоящее время скрывается. 37 Сопа негра (исп.) — бобовый суп. 38 Карнэ эн салса, арроз и эн салада (исп.) — мясо с салатом. 39 Карнэ асада (исп.) — жареное мясо. 40 Хуго наранха (исп.) — оранжевый джус. 41 Депенде (исп. оборот) — зависит от чего-либо или кого-либо. 42 Альпараисо (исп.) — рай. 43 Джозеф — имеется в виду Маккарти. 44 «Подер Экзекутива» (исп.) — орган исполнительной власти, созданный Пероном. 45 Портеньяс (исп.) — жители Буэнос-Айреса. 46 Че (аргент. жаргон) — человек, парень. 47 Пуллах — штаб-квартира Гелена. 48 «Арриба Испания!» — официальное приветствие фалангистов. 49 Крипо РСХА — управление криминальной полиции. 50 ЭФА — испанское телеграфное агентство. 51 Чулос (исп.) — коржики. 52 Таким образом мафия выносит смертный приговор предателю. 53 «Должен быть порядок!» 54 Х-75 — кодовое обозначение Шиббла. 55 Парижжа (так аргентинцы произносят испанское слово «парилья») — ресторан, где готовят национальное аргентинское мясное блюдо, жаренное на углях. 56 Именно так Лангер представил ему Роумэна. 57 МИ-6 — подразделение английской разведки. 58 Сестра Ганса Эйслера, бывший член КПГ. 59 Освальд Мосли — лидер английских фашистов.